Автор
повести – Жорес Петрович Трошев
Источник: Трошев Ж.
Северная рапсодия: Повесть о художнике./ Жорес Петрович Трошев. – Красноярск:
Красноярское книжное издательство, 1989. – 135 с.
РОЖДЕНИЕ ЛЮБВИ
(В.И. Мешков – художник эвенкийской газеты «Эвенкийская новая жизнь»)
(В.И. Мешков – художник эвенкийской газеты «Эвенкийская новая жизнь»)
Как-то
Мешков признался:
- Если бы я сказал, что мне безразличен успех моих
выставок, что я равнодушен к отзывам зрителей, меня сочли бы за ханжу и позера.
Но, поверь, мне дороже всех отзывов и рецензий ни на что и ни на кого не рассчитанное
мнение старой эвенкийки.
Это было... в шестидесятом году, в далекой оленеводческой
бригаде. Стоял чудесный, полный солнца, света, мартовский день. Я наскоро попил
чаю в чуме бригадира, взял планшет, торопясь не упустить солнце. Когда вернулся
в чум, следом за мной вошла пожилая женщина со свертком в руках, обернутым ровдугой.
- Ты Мешков? Здравствуй! Я узнала тебя. А зим-то,
мноо-о-го пробежало.
- Я честно признался, что не припоминаю нашу встречу.
- Чего там! Я и в ту пору не молодайка была, —
улыбнулась женщина.
Заметила,
что и я «с той поры, перед войной» не шибко изменился. Не спеша развернула ровдугу,
развязала тесемочки канцелярской папки, достала лист ватмана. От одного вида так
тщательно хранимого моего давнего карандашного рисунка горло перехватило: «Что заставило
женщину хранить эту безделицу? И не в доме, в тайге?»
Об
этом я и спросил. Она пояснила:
- Я много смотрела твою картинку. Другие много
смотрели. Все говорили: «Так разглядеть нашу тайгу может только свой человек. Мешков
— «мера эвенк».
- Понимаешь? Они сказали, что я —
«как звенк»! А я тогда, в сороковом году, еще и не знал, не подозревал даже, что
у меня «прорезаются эвенкийские глаза». То, что появляется уверенность, совершенствуется
техника, это я чувствовал. Да и как не появиться технике, если буквально в каждый
номер я давал клише, сделал уже десятки портретов, сотни бытовых зарисовок, целые
газетные полосы, выполнил немало художественных линогравюр. Но скажу честно, я
не знал тогда, что мой путь — это как бы «предопределение свыше».
Стали
появляться оценки работы Мешкова и в печати. Газета «Красноярский рабочий» 5 мая
1940 года писала: «За соревнование за право участия на ВСХВ печать нашего края пополнилась
новыми замечательными кадрами, людьми, хорошо овладевшими газетным делом и любящими
его. Тов. Мешков — художник газеты «Эвенкийская новая жизнь», с любовью оформляет
газету. Он творчески работает над повышением своей квалификации...»
Это
была первая в жизни Мешкова публичная оценка его труда. За ней последовала и вторая.
В
один из летних субботних вечеров в комнатке Мешкова появился редактор.
- Что за порядок? Весь вечер ищем тебя, все окрестности
Туры облазили, а он нашел где-то укромное местечко и в ус не дует!
- А что случилось? — растерянно заулыбался Мешков.
- Не знаешь? Вот, читай! — Язев подал телеграмму:
«Газета «Эвенкийская новая жизнь» утверждена участником ВСХВ тчк Срочно командируйте
Мешкова поездки Москву тчк. Взять все оттиски гравюр Крайком парт. тчк».
- Все понял, именинник? Катером долго. Самолетом
полетишь!
В
Красноярске выяснилось, что нужно срочно сделать альбом гравюр для экспонирования
на Всесоюзной сельскохозяйственной выставке. Опытный печатник газеты «Красноярский
рабочий» Прушинский помог Владимиру. К сожалению, время не позволяло переплести
второй альбом, поэтому лично для себя сделал Владимир только оттиски...
И
вот она, Москва, побывать в которой давно мечтал Мешков. Хотелось повидать Москву,
доброго наставника Староносова, Третьяковскую галерею, музеи. И все удалось. Разыскать
Староносова помог академик Бенедиктов, директор выставки. Он специально пригласил
Владимира Мешкова — хотел узнать мнение о природных условиях, о возможности развития
сельского хозяйства на Севере не специалиста, а непредвзятого человека, обладающего,
как сказал академик, «свежим взглядом».
- К тому же,— улыбнулся Бенедиктов,— на ваших гравюрах
не только северные животные, но и овощи, сад фруктовый. Это не фантазия художника?
- Что вы! В Стрелке, это на Подкаменной Тунгуске,
есть такой сад. Стелющиеся яблони плодоносят, помидоры есть. А картофель, капуста,
морковь в Эвенкии, если руки приложить, урожаи дают не хуже, чем в южных районах
Красноярского края. Я и там работал.
Долго
тянулась беседа. В конце ее академик Бенедиктов, вручая диплом и медаль, спросил:
- Все ли удалось повидать в столице, как планировали?
Может быть, нужна помощь? Не стесняйтесь.
- Мне хотелось бы встретиться с художником Староносовым
Петром Николаевичем. Адрес есть, а вот как добраться, не знаю...
- Телефон есть? Сейчас проверим.
Он
вызвал секретаря, попросил дозвониться и договориться от его имени. Через минуту
секретарь доложил, что Староносов дома и ждет Мешкова.
— Да вы не бегите! — остановил академик заторопившегося
счастливого Владимира. — Для такого случая у нас машина найдется...
***
В
замосковорецком дворике, удивительно похожем на картину Поленова, недавно увиденную
в Третьяковской галерее, возле водопроводной колонки плескался сухопарый, спортивного
вида мужчина. Мешков поинтересовался, где ему найти Староносова.
— Он перед вами! А вы,— глянув на толстую папку,—
Владимир Мешков? Милости прошу! — И крикнул: — Верочка! К нам северный гость. —
Подхватил ведро. — Позвонили по телефону, но извините,— он шутливо раскланялся,—
не ожидали, что вы разъезжаете на персональной машине.
Небольшой
деревянный домик был типичным домом художника: подобные Мешков увидел поздней,
да и его маленькая комнатушка в Туре являла обычный «художественный беспорядок».
Только здесь «беспорядок» был направлен умелой и внимательной женской рукой. Вера
Игнатьевна, жена Староносова, к гостям привыкла и принимала радушно.
Не
успели сесть за настоящий московский чай с самоваром на террасе, под сенью яблонь,
как появился новый гость, седовласый старик с мужественным лицом и добрыми детскими
глазами. Не дожидаясь приглашения, сел за стол, подал сверток.
- Похозяйничай, Верочка!
- Николай Алексеевич Шевердяев! — представил старика
Староносов. — Давний друг нашего дома. А это — наш молодой друг, «тунгус», Владимир
Мешков, о котором я говорил тебе, Николай Алексеевич. И ты все уточнял: «Не может
быть, чтоб два волжанина — Илья Мешков и твой «тунгус» Володя Мешков — не были бы
в родстве!»
- Ну, что вы! — засмущался Владимир. — Я о таком
художнике, правду сказать, и не знаю ничего.
- Выпьем-ка для начала по стаканчику чайку, мой
юный друг,— взял на себя обязанности хозяина Шевердяев, по всему видно, свой человек
в этом доме. — Ну, а потом, надеюсь, ты и мне, старику, покажешь свои гравюры.
...Староносов
молча перебирал оттиски, также молча рассматривал их Шевердяев, раскладывал на
две стопки. Мешков напрягся: он знал, в чьих руках его работы. Все, что происходило
в нашей стране, все свершения пятилеток: Днепрострой, Донбасс, Урал, Беломорканал
— этапы «шагов саженьих» индустриализации нашли отражение на линогравюрах Шевердяева.
Для Мешкова это был «хрестоматийный линогравер»: именно Николай Алексеевич Шевердяев
одним из первых в России применил для резания гравюр совершенно новый материал
— линолеум. И он же одним из первых вслед за Анной Павловной Остроумовой-Лебедевой
и Иваном Николаевичем Павловым начал заниматься цветной линогравюрой.
И
вот «боги Олимпа» придирчиво рассматривают оттиски Владимира Мешкова.
- Недурно, недурно! — несколько раз отметил Шевердяев,
и Староносов согласно кивнул головой, а Вера Игнатьевна отложила совсем другие оттиски,
найдя в них что-то свое, не замеченное художниками. И «боги», немного поспорив,
отметили добродушно: «Коль Верочка сказала свое веское слово, мы помолчим.»
- Из уважения к даме, француз?
- Из уважения к истине и искусству, мадам! — галантно
поклонился Николай Алексеевич.
Вера
Игнатьевна не случайно назвала Шевердяева французом: он до революции учился во
Франции у знаменитых граверов Симона, Жюльена, Калоросси. А начал, как Павлов и
Староносов, с подмастерья в граверной мастерской, испытав неизбывную нужду, адский
труд: работал, учился и содержал мать. За дипломную работу Шевердяев получил право
на поездку во Францию.
Беседа
была долгой, и, прощаясь поздним вечером, Шевердяев сказал с обычной для него откровенностью:
— Это хорошо, Владимир, что ты много работаешь.
Но, скажу тебе прямо, не так много и требовательно, чтобы достигнуть мастерства.
В следующий приезд мы познакомим тебя с нашими товарищами по цеху граверов, и, конечно,
с Иваном Николаевичем Павловым. Оставь эти оттиски. Мы их еще раз посмотрим. И работай,
работай! Не изменяй гравюре. Искусство — дама ревнивая, измены не прощает. Поверь
моему горькому опыту...
Вернувшись из Франции, я совершил ошибку — изменил гравюре, поступил работать в ювелирную фирму знаменитого Фаберже. Работа рисовальщика не оставляла времени для самостоятельных художественных занятий... Да... «Искусство,— как не раз упрекал меня Иван Николаевич Павлов, — не прощает художникам длительных перерывов в систематической работе...» Это ты должен помнить, коли взялся за резец. Профессиональной школы у тебя нет. Однако есть то, чего не хватает многим столичным ученикам: тесного общения с природой. Вот она, природа, которую, по всему видно, ты чувствуешь, станет твоей школой. И если школой на всю жизнь — ты будешь художником...
Вернувшись из Франции, я совершил ошибку — изменил гравюре, поступил работать в ювелирную фирму знаменитого Фаберже. Работа рисовальщика не оставляла времени для самостоятельных художественных занятий... Да... «Искусство,— как не раз упрекал меня Иван Николаевич Павлов, — не прощает художникам длительных перерывов в систематической работе...» Это ты должен помнить, коли взялся за резец. Профессиональной школы у тебя нет. Однако есть то, чего не хватает многим столичным ученикам: тесного общения с природой. Вот она, природа, которую, по всему видно, ты чувствуешь, станет твоей школой. И если школой на всю жизнь — ты будешь художником...
Мешкова
оставили ночевать: Староносов обещал утром показать свою манеру резания, посмотреть,
как работает Владимир. Показал Петр Николаевич все свои инструменты и последовательность
подготовки линолеума, а на прощание, строго наказав присылать все оттиски, посоветовал
приступать к станковой гравюре, попытать себя в цветной.
- Николай Алексеевич просто из деликатности к моему
физическому недостатку — я ведь дальтоник! — не заговорил с тобой о цветной линогравюре.
- Как дальтоник? — не поверил Владимир, глядя на
изумительный, полный света «Северный пейзаж», с глубокой рекой между горами и летящими
лебедями. — А это, а это? — недоуменно показывал он на акварели, на этюды маслом.
- Да, Володя,— улыбнулся Староносов,— мне не хватает
подлинного животворного видения, и вот Верочка, «мои вторые глаза», помогает мне
в этом. Не пишет за меня, не подмалевывает даже, а вкладывает свое видение, свое
чутье. И, оказывается, такой «творческий симбиоз» может дать результаты.
***
Мешков
вернулся в Эвенкию окрыленный: два знаменитых художника-гравера благословили его!
Он привез с собой гравюры Староносова, Шевердяева с теплыми, напутственными автографами.
Нужно ли говорить, как много это значило для молодого художника-самоучки. Я чуть
было не написал стереотипное, давно и прочно укоренившееся, даже не уменьшительное,
а уничижительное словечко «самодеятельный». Не приемлю его. Ведь нет самодеятельного
писателя, но вот пошли откуда-то «самодеятельные» композиторы, художники, нет-нет
и мелькают уже «самодеятельные» поэты, словно могут спасти бездаря и ремесленника
дипломы училищ, консерваторий, литинститутов.
И,
наверное, к счастью для Мешкова, действительно подлинного самоучки, в годы сомнений,
исканий, неудач никто не награждал его этим снисходительным титулом. Говорилось
и писалось: Мешков — художник газеты. Правда, один раз его выставку — уже сложившегося
художника, да еще накануне вручения ему членского билета Союза советских художников,
назвали для осторожности — «Выставка самодеятельного художника В.И. Мешкова».
***
На
тихоходном гидросамолете Р-6, который казался в том далеком 1940 году «чудом техники»,
Владимир Мешков вернулся в Туру. Второй раз он пролетал вдоль великой сибирской
реки Енисея и своенравной сестры его — Нижней Тунгуски. Гидросамолет был «привязан»
к рекам, на ночевку останавливался в устье Подкаменной Тунгуски, затем в Туруханске,
и от него круто сворачивал на восток. Впервые в жизни в течение одного месяца Мешков
мог охватить взглядом, прочувствовать величие северных просторов. До сих пор все
видение ограничивалось долиной реки, таежной тропой: мир словно сжат рамкой тайги,
гор. Теперь Мешков был над горами, над реками, над тайгой. Перед ним раскинулась
нескончаемая, волнующая воображение перспектива. Может, именно тогда, в полете,
особенно прочувствовал он справедливое замечание своего наставника Староносова:
«Побольше фантазии и воображения. На глазах художника не должно быть никаких шор,
он должен видеть больше, чем охватывает его взор».
Сразу
это трудно воспринималось, но вот сейчас, в полете, он увидел неохватную ширь,
значительно большую, чем можно видеть в обычном состоянии. Пусть это искусственно
созданная перспектива. Но ведь она реально существовала! А раз так — значит, художник
мог изобразить в пейзаже не только то, что лежит прямо перед глазами, но и то,
что запечатлел его мысленный взор.
Мне
кажется, не случайно на всех гравюрах Мешкова выбрана «верхняя точка»: художник
смотрит словно с высоты. И эта, не обязательно существующая, а созданная им самим
точка помогает раздвинуть картину. Появляется ощущение необычайного простора, будто
художник сначала создал большое полотно, а затем «вырезал» кадр, заставляя зрителя
чувствовать, почти зримо видеть продолжение за этим кадром. Именно в этом, на мой
взгляд, притягательная сила всего «северного цикла», если можно назвать «циклом»
сотни гравюр. На любой из них зритель, никогда не видевший Севера, ощущает ошеломительно
- бесконечный простор.
Мешков
вернулся в Эвенкию с новым, просветленным взглядом на Север. Первый восемнадцатидневный
переход по Тунгуске, месячный аргиш в заполярный Ессей вначале подавили его воображение
всесилием природы, среди которой он почувствовал себя ничтожной песчинкой.
Горизонт
раздвинулся, когда он впервые поднялся на горы и увидел волнами набегающую тайгу.
Ему показалось, что взмахни руками — и полетишь над этим морем и скалами. Вспомнил,
как впервые поднялся над пашней и леском на планере Березовского аэроклуба. Не случайно
он на зависть всем туринским парням носил курсантскую летную форму с голубыми
петличками!
Но
вот крылья самолета знаменитого Яна Степановича Липпа подняли его над самыми высокими
горами, и горы легли под ним голубыми океанскими волнами, кое-где разорванными
сиреневыми рифами. Уже не песчинкой он чувствовал себя, а хозяином этого чуда, и
поклялся себе, что расскажет о нем людям.
***
В
Бейкитском лесу. Линогравюра
В
поездке на дальнюю таежную факторию Тунор, которая сразу же последовала по возвращении
из Москвы, Мешков уже не чувствовал себя стесненным трудными таежными условиями,
он был раскован, наполнен волнующими предчувствиями соприкосновения с чудом.
Поднимались,
как и год назад, вверх по Тунгуске, бичевой, только теперь дальше от Туры. И чудо
открылось за первым десятком километров. Правобережные высокие крутые горы, только
что казавшиеся рыжими от каменных осыпей-курумов, стали вдруг нежными, светло-бирюзовыми.
— Что это такое? — изумился Мешков.
Инструктор
райкома комсомола, молодой растущий чиновник, даже в поездке не снимающий галстук
с немыслимо грязной рубашки, усмехнулся, не упуская случая еще раз подтрунить:
- Белку видел? Летом рыжая, зимой голубая. Так?
Это с Севера зимняя белка идет: спешит через Тунгуску перебраться.— И громко, довольный,
захохотал.
- Больтушка! — коротко бросил старик-эвенк, охотник
из Керамков. — Чего такой дурак слова русские училь? Э-э? Амун — дрянь, — громко
сплюнул он. — Про Москву Волёдя говориль — ты рот вот так держаль! — Он умело передразнил
парня. Потом пояснил Мешкову: — Олений мох, ягель. Тепе красиво? Гора крутой, брать
плёха. Однако, красиво! — И снова нахмурился на парня, выговаривая ему по-русски,
с природной эвенкийской деликатностью, чтоб Мешкову было понятно. Он называл парня
маленьким глупым князьком, прочил, что от болтуна толку не будет, что слова его,
как птичья кость,— пустые.
Этот
парень, и верно, был непохож на всех, с кем пришлось уже повстречаться и подружиться
Мешкову. Слишком быстро, без должной учебы и подготовки, выдвинули его на «руководящую
работу». Вот и начало зреть в нем чванство, высокомерное отношение к сородичам.
Оно особенно проявилось, когда остановились в новом, современном поселке Кислокан.
Несколько семей изъявили желание жить в домах, эвенки впервые помогали в строительстве.
Владимир
по поручению окружкома комсомола рассказывал о Москве, о выставке. Слушали везде
жадно, с интересом, рассматривали цветные открытки, одобрительно цокая языками.
До поздней ночи, запалив от комаров костры-дымокуры, задавали вопросы.
Ночевать
пригласил к себе один из новоселов, явно гордясь своим просторным домом. Едва Владимир
шагнул в дверь, как тут же от дыма присел на корточки. Присел, присмотрелся и понял,
что не печь дымит, а костер! Правда, хозяева предусмотрительно убрали несколько
досок и костер разложили на земле.
Не
было смысла говорить о пожарной опасности — такая опасность ежеминутно караулит
каждый чум эвенка. Однако пожар в чуме — чрезвычайная редкость.
- Видал новоселов? — злорадно хмыкнул «уполномоченный
райкома», как он величал себя. — Дом им дай! А они спалят его. В чуме им жить надо!
- Верно, парень, в чуме! — Спокойно ответил хозяин,
пренебрежительно махнув рукой, и, присев рядом с Мешковым, пояснил, что если в доме
не будет дыма, комары сожрут.
Плиту топить — жарко очень. И пригласил Володю ужинать и ночевать... в чуме, что «специально для гостя баба вечером поставила».
Плиту топить — жарко очень. И пригласил Володю ужинать и ночевать... в чуме, что «специально для гостя баба вечером поставила».
И
еще раз убедился Владимир: нельзя делать поспешных выводов и считать веками сложившийся
традиционный быт дикостью, бескультурьем. Да, в доме жить можно. Но не хватает «пустяка»
— тюля или хотя бы марли на окна и двери: комарье, таежный гнус не дадут житья.
И уж если говорить честно, спать в теплую летнюю ночь намного лучше в чуме, на
шкуре, под которой мягкая перина из душистых, свеженарезанных еловых лапок, когда
легонько тлеет дымокур, выгоняя комаров, а в дымовое отверстие видны рассыпанные,
как бисер, звезды.
Многое
увидел и понял в эту поездку Владимир Мешков, многому научился. Например, езде учагом
— верхом на олене. А дело это далеко не простое. Олень — не конь. Нет у него обычного
седла, и всадник садится не на спину оленю — боже упаси, сломаешь ее! — а на лопатки.
Владимир
помнил совет Староносова: всегда и всюду иметь с собой если не альбом, то маленький
блокнотик. И рисовать, рисовать, рисовать. Что Володя и делал к восторгу взрослых
и ребятишек. Еще бы! Жители тайги, еще не ведавшие о фотоаппарате, могли за несколько
минут получить свое изображение на листке бумаги, «свою тень», как говорили они.
Пытались за это одарить чем-нибудь «человека, делающего тени», и искренне огорчались
отказом, не могли взять в толк, что это вовсе не работа для него, а удовольствие,
учеба. Школа в поселке была, и эвенки знали, что такое учеба, поэтому согласно
кивали головами: «Коли та-ак, латна токта. Учись. Однако, гостевать идем. Не обизай...»
Много
лет спустя Харитина Ивановна Салаткина, в тот год учительница Кислоканской школы,
а затем партийный работник, утверждала: «В Кислокане не было ни одного человека,
с кого бы не сделал портрета Мешков. Даже с младенцев. По-моему, даже всех собак
в поселке и тех не обошел своим вниманием».
Мешков
делал зарисовки не только людей и животных, но и эскизы предметов домашнего обихода,
вещей, исчезающих из повседневного обращения. По существу он начал еще никем не
направляемую этнографическую работу. Как-то в районе Усть-Илимпеи встретил Мешков
незнакомый ему зимний чум-голомо, сложенный из наклонных жердей, утепленных сверху
дерном. Удивительной в нем была показавшаяся сначала глинобитной «печь-труба». Присмотревшись,
он понял, что сначала ее сложили из вертикально поставленных жердей в два яруса:
снизу, что собственно являлось печью с открытым зевом,— широкая, а на ней менее
широкая прямая труба. Все это сверху и изнутри некогда обмазали глиной. Жерди
истлели от жары, остался «кувшин» из обожженной глины. 'Владимир Мешков сделал
рисунки жилища и печи. Гравюру напечатали в газете как иллюстрацию «старого быта».
Не знал Мешков, что увековечил случайно сохранившееся, а теперь безвозвратно исчезнувшее
древнейшее зимнее жилище, гениальное изобретение коренных жителей Севера. Не подозревал
он, что задал работу ученым: «печь», увиденная и зарисованная «любителем-этнографом»,
оказалась ничем иным, как... камином! А самое поразительное, что эта «печь» по-якутски
называлась кэмэном!
Потом
во многих научных этнографических трудах повторялся этот рисунок. Видоизмененный,
«в разрезе», с описанием технологии и всесторонними свидетельствами путешественников
XVII!—XIX веков. Вот только ссылки на Мешкова я нигде не встречал.
Да
Мешкова и не заботила слава этнографа-первооткрывателя, хотя впервые и навсегда
именно его карандаш и резец запечатлели и сохранили для науки немало шедевров —
навсегда исчезнувших бытовых вещей, орнаментов, поделок, предметов культа, всего
того, что свидетельствовало о древней культуре эвенков.
Не
раз уже тогда и много раз позднее обращал он внимание краеведческих музеев, домов
народного творчества на необходимость создания «этнографического альбома», однако
это важнейшее дело не удалось осуществить.
Именно
тогда, в сороковом, в первую свою эвенкийскую зиму, организовав детскую художественную
студию в Туре, он призывал своих учеников и энтузиастов-помощников собирать образцы
народного творчества, тщательно зарисовывать их.
***
А
началась эта художественная студия так.
Несколько
раз Владимир Мешков видел возле окон редакции ученика с портфелем: постоит минут
пять-десять и пойдет по своим мальчишеским делам, как думал Мешков, пока не заметил,
что ученик этот появляется возле редакции не случайно, а с какой-то определенной
целью. Не выдержал, вышел на крыльцо, спросил, как зовут, зачем пришел.
Мальчонка
сказал, что он ученик четвертого класса. Гриша Боягир, но, так и не ответив, к
кому и зачем пришел, заторопился. А на другой день снова появился перед окнами.
Один из редакционных работников отпустил дежурную шутку:
- Никак Гринька на работу идет устраиваться. Тебе
в помощники. Только не бери: выживет тебя конкурент. Кто-то из учителей говорил,
что Гриша Боягир рисует хорошо. Я и сказал: «Пусть зайдет к нам, к Мешкову».
- Эх ты! — в сердцах ругнулся Владимир и выскочил
на улицу. Вспомнилась встреча с девушкой, нанесенная ей обида. Он как мог спокойней
и радушней подозвал мальчонку.
- Гриша, зайди-ка, мне помощь твоя нужна.
И
мальчишка стремглав бросился в дверь, опережая Мешкова. Через несколько минут Гриша
уже показывал загодя приготовленные рисунки и доверительно сказал, что в школе
многие ребята рисуют лучше, чем он, но стесняются показать свои рисунки.
— Вот что, Гриша! Завтра все не успеют, а вот послезавтра
пусть все, кто умеет, кто желает учиться рисовать, останутся после уроков, принесут
свои рисунки.
Так
появился в Туринской школе кружок рисования. Правда, ребятам больше нравилось где-то
вычитанное название: «Детская художественная студия». Славные там были ребята и,
несомненно, талантливые. Появились в газете рисунки Гриши Боягира, целая изосказка
«Мужик и лиса». Большие надежды подавал Гриша, но война оборвала и «детскую забаву»
и учебу: мужчины ушли на фронт, а их места оленеводов и охотников заняли юные эвенки.
Гриша Боягир стал хорошим специалистом. Другие ученики Мешкова не вернулись с полей
сражений.
Он
помнит их, называет по именам, как почти пятьдесят лет назад: Володя Чапогир, Коля
Мирошко, Витя Симончин, Паша Чирков. С болью говорит он о ребятах, которые могли
бы многое сделать для развития эвенкийского национального творчества, показывает
сохранившиеся рисунки и даже листы линолеума с незавершенными гравюрами.
Огромна
была тяга ребят к изобразительному творчеству. И директор школы, человек дальновидный,
распорядился поставить керосиновые лампы каждому художнику. Запахом керосина пропитались
за зиму стены класса, но как светло было в нем! Электричества в Туре в ту пору не
было, даже печатный станок крутили вручную, как и магнето киноаппарата в клубе,
а тут необычно яркий свет в трех больших окнах школы. Туринцы в недоумении останавливались,
строя всяческие предположения, пока не узнали, что это горят в одном классе двадцать
пять керосиновых ламп!
Большие
были планы у Владимира Мешкова, планы не только личные. Сделаны декорации к одной
пьесе, появилась мечта участников самодеятельного драмкружка поставить новую, еще
более красочную: как же — настоящий художник в Туре! Да не один, ибо во всем — в
оформлении школы, в выполнении учебных схем и диаграмм, в создании агитационных
плакатов для учреждений культуры, в праздничных оформлениях Туры — всегда помогали
кружковцы.
Может
быть, это мешало осуществлению личных творческих планов, задерживало его развитие,
совершенствование художника-гравера? Может быть. Но Мешков, как он сам признает,
еще не проникся тогда всепоглощающей идеей художника-гравера, художника-профессионала.
Он ежедневно ощущал прежде всего необходимость своей общественной работы. И в
нем раньше, чем он стал художником-профессионалом, укрепилось чувство социального
долга художника.
Владимир Мешков — курсант
окружной школы младших авиаспециалистов (ОШМАС). 1941 год
Все
планы, да что планы! — всю жизнь, судьбы миллионов людей, сломала Великая Отечественная
война...
Владимир
Мешков, комсомолец, осоавиахимовец, был одним из первых призывников Туры. И вот
опять уже хорошо знакомая дорога по Нижней Тунгуске, совместный до Красноярска
путь с друзьями-эвенками — Иннокентием Увачаном из Туры, Константином Чапогиром
из Нидыма, Антоном Мукто, участником ВСХВ, чей портрет он дал в газету год назад,
учителем с Ессея, будущим писателем Иваном Суворовым и со многими другими, с кем
уже никогда не доведется встретиться.
На
дороги войны Владимир Мешков вышел не сразу. Сначала была учеба в Красноярске в
школе младших авиаспециалистов, потом автомотоциклетное училище в Минусинке. И
вот младший техник-лейтенант Мешков получает назначение в автополк Резерва Главного
Командования. Его батальон находился неподалеку от Москвы. При первой же возможности
Мешков поехал к Староносову. Он писал Петру Николаевичу из училища, получил совет
не бросать карандаш, ибо карандаш, резец,— это тоже оружие!
Мешкова
встретила неузнаваемо постаревшая, потухшая Вера Игнатьевна в темном платье. И вид
этой женщины, и платье, и налет запустения — все было понятно: война. Суровая.
Безжалостная. Но по тому, как Вера Игнатьевна произнесла «Володенька» и опустилась
бессильно на стул, понял он — случилось непоправимое.
— Умер Петя... Не от пули, не от бомбы. От войны.
На фронт выезжал, зарисовки делал... Воспаление легких. А они у него... — Вера Игнатьевна
роняла слова, сухие, как комья земли... — Незадолго до смерти закончил «Автопортрет».
Пойдем в его кабинет,— она сняла ключ с гвоздя, улыбнулась бледно: — В кабинете
я ничего не трогаю и не захожу туда. Тяжело. Но сейчас есть дело, входи, Володя.
Они
постояли молча перед «Автопортретом», затем Вера Игнатьевна взяла со стола ящичек,
раскрыла его. Блеснули остро отточенные резцы, тепло засветились отполированные
долгой работой знаменитого гравера рукоятки инструментов.
- Это тебе, Володя!
- Что вы, Вера Игнатьевна! Как можно?
- Нужно, Володя! — Вера Игнатьевна твердо глянула
ему в глаза. — Петр Николаевич вспоминал тебя... верил тебе... И наказал: когда
бы ты ни явился — передать его резцы тебе. Как оружие — из рук в руки... Нет, он
не любил громких слов, это я говорю...
Фронтовые
дороги Мешкова начались на Северном Кавказе, откуда убежали фашистские полчища.
Боевой путь: Грозный — Ростов — Харьков — Киев. Затем сложная служба обеспечения
фронтового тыла. Владимир Мешков не любит рассказывать об этом, словно ощущая себя
«без вины виноватым», ибо не прошел он по победным дорогам Европы, а застал его
День Победы на родной земле.
Война
нелепа по своей сущности, беспощадна в своей противоестественности. Но и война может
выделить человеку крупицу счастья. Этим счастьем была встреча с шофером, сержантом
Полиной Ивановной, ставшей в последние дни войны женой Мешкова.
Комментариев нет:
Отправить комментарий