Художественный мир Сибири

Субраков Р.И. Сказ "Хан-Тонис на темно-сивом коне".

Сибирская земля богата талантливыми живописцами, создающие оригинальные художественные произведения, отражающие своеобразную красочность природы огромной сибирской земли и древний, духовный мир проживающих здесь народов. Приглашаю всех гостей блога к знакомству с уникальным искусством коренных народов Сибири, Крайнего Севера и Дальнего Востока, их фольклором, а так же с картинами сибирских художников, с коллекциями, которые хранятся в музеях и художественных галереях сибирских городов.

среда, 2 января 2013 г.

Повесть о художнике В.И. Мешкове. Глава 3. Рождение любви

 Автор повести – Жорес Петрович Трошев

Источник: Трошев Ж. Северная рапсодия: Повесть о художнике./ Жорес Петрович Трошев. – Красноярск: Красноярское книжное издательство, 1989. – 135 с.
 
  РОЖДЕНИЕ ЛЮБВИ
(В.И. Мешков – художник эвенкийской газеты «Эвенкийская новая жизнь»)

Как-то Мешков признался:
 - Если бы я сказал, что мне безразличен успех моих выставок, что я равнодушен к отзывам зрителей, меня сочли бы за ханжу и позера. Но, поверь, мне дороже всех отзывов и рецензий ни на что и ни на кого не рассчитанное мнение старой эвенкийки.
Это было... в шестидесятом году, в далекой оленеводческой бригаде. Стоял чудесный, полный солнца, света, мартовский день. Я наскоро попил чаю в чуме бригадира, взял планшет, торопясь не упустить солнце. Когда вернулся в чум, следом за мной вошла пожилая женщина со свертком в руках, обернутым ровдугой.
 - Ты Мешков? Здравствуй! Я узнала тебя. А зим-то, мноо-о-го пробежало.
 - Я честно признался, что не припоминаю нашу встречу.
 - Чего там! Я и в ту пору не молодайка была, — улыбнулась женщина.
Заметила, что и я «с той поры, перед войной» не шибко изменился. Не спеша развернула ровдугу, развязала тесемочки канцелярской папки, достала лист ватмана. От одного вида так тщательно хранимого моего давнего карандашного рисунка горло перехватило: «Что заставило женщину хранить эту безделицу? И не в доме, в тайге?»
Об этом я и спросил. Она пояснила:
 - Я много смотрела твою картинку. Другие много смотрели. Все говорили: «Так разглядеть нашу тайгу может толь­ко свой человек. Мешков — «мера эвенк».
 - Понимаешь? Они сказали, что я — «как звенк»! А я тогда, в сороковом году, еще и не знал, не подозревал даже, что у меня «прорезаются эвенкийские глаза». То, что появляется уверенность, совершенствуется техника, это я чувствовал. Да и как не появиться технике, если буквально в каждый номер я давал клише, сделал уже десятки портретов, сотни быто­вых зарисовок, целые газетные полосы, выполнил немало ху­дожественных линогравюр. Но скажу честно, я не знал тог­да, что мой путь — это как бы «предопределение свыше».

 Стали появляться оценки работы Мешкова и в печати. Га­зета «Красноярский рабочий» 5 мая 1940 года писала: «За соревнование за право участия на ВСХВ печать нашего края пополнилась новыми замечательными кадрами, людьми, хо­рошо овладевшими газетным делом и любящими его. Тов. Мешков — художник газеты «Эвенкийская новая жизнь», с любовью оформляет газету. Он творчески рабо­тает над повышением своей квалификации...»

Это была первая в жизни Мешкова публичная оценка его труда. За ней последовала и вторая.
В один из летних субботних вечеров в комнатке Мешкова появился редактор.
 - Что за порядок? Весь вечер ищем тебя, все окрестности Туры облазили, а он нашел где-то укромное местечко и в ус не дует!
 - А что случилось? — растерянно заулыбался Мешков.
 - Не знаешь? Вот, читай! — Язев подал телеграмму: «Газета «Эвенкийская новая жизнь» утверждена участником ВСХВ тчк Срочно командируйте Мешкова поездки Москву тчк. Взять все оттиски гравюр Крайком парт. тчк».
 - Все понял, именинник? Катером долго. Самолетом полетишь!
В Красноярске выяснилось, что нужно срочно сделать аль­бом гравюр для экспонирования на Всесоюзной сельскохо­зяйственной выставке. Опытный печатник газеты «Краснояр­ский рабочий» Прушинский помог Владимиру. К сожалению, время не позволяло переплести второй альбом, поэтому лич­но для себя сделал Владимир только оттиски...
И вот она, Москва, побывать в которой давно мечтал Меш­ков. Хотелось повидать Москву, доброго наставника Староносова, Третьяковскую галерею, музеи. И все удалось. Разыскать Староносова помог академик Бенедиктов, директор выс­тавки. Он специально пригласил Владимира Мешкова — хотел узнать мнение о природных условиях, о возможности развития сельского хозяйства на Севере не специалиста, а не­предвзятого человека, обладающего, как сказал академик, «свежим взглядом».
 - К тому же,— улыбнулся Бенедиктов,— на ваших гравюрах не только северные животные, но и овощи, сад фруктовый. Это не фантазия художника?
 - Что вы! В Стрелке, это на Подкаменной Тунгуске, есть такой сад. Стелющиеся яблони плодоносят, помидоры есть. А картофель, капуста, морковь в Эвенкии, если руки приложить, урожаи дают не хуже, чем в южных районах Красноярского края. Я и там работал.
Долго тянулась беседа. В конце ее академик Бенедиктов, вручая диплом и медаль, спросил:
 - Все ли удалось повидать в столице, как планировали? Может быть, нужна помощь? Не стесняйтесь.
 - Мне хотелось бы встретиться с художником Староносовым Петром Николаевичем. Адрес есть, а вот как добраться, не знаю...
 - Телефон есть? Сейчас проверим.
Он вызвал секретаря, попросил дозвониться и договорить­ся от его имени. Через минуту секретарь доложил, что Староносов дома и ждет Мешкова.
 — Да вы не бегите! — остановил академик заторопившегося счастливого Владимира. — Для такого случая у нас машина найдется...
***
В замосковорецком дворике, удивительно похожем на картину Поленова, недавно увиденную в Третьяковской га­лерее, возле водопроводной колонки плескался сухопарый, спортивного вида мужчина. Мешков поинтересовался, где ему найти Староносова.
 — Он перед вами! А вы,— глянув на толстую папку,— Владимир Мешков? Милости прошу! — И крикнул: — Вероч­ка! К нам северный гость. — Подхватил ведро. — Позвонили по телефону, но извините,— он шутливо раскланялся,— не ожидали, что вы разъезжаете на персональной машине.
Небольшой деревянный домик был типичным домом ху­дожника: подобные Мешков увидел поздней, да и его ма­ленькая комнатушка в Туре являла обычный «художествен­ный беспорядок». Только здесь «беспорядок» был направ­лен умелой и внимательной женской рукой. Вера Игнатьевна, жена Староносова, к гостям привыкла и принимала ра­душно.
Не успели сесть за настоящий московский чай с самоваром на террасе, под сенью яблонь, как появился новый гость, се­довласый старик с мужественным лицом и добрыми детски­ми глазами. Не дожидаясь приглашения, сел за стол, подал сверток.
 - Похозяйничай, Верочка!
 - Николай Алексеевич Шевердяев! — представил старика Староносов. — Давний друг нашего дома. А это — наш молодой друг, «тунгус», Владимир Мешков, о котором я говорил тебе, Николай Алексеевич. И ты все уточнял: «Не может быть, чтоб два волжанина — Илья Мешков и твой «тунгус» Володя Мешков — не были бы в родстве!»
 - Ну, что вы! — засмущался Владимир. — Я о таком художнике, правду сказать, и не знаю ничего.
 - Выпьем-ка для начала по стаканчику чайку, мой юный друг,— взял на себя обязанности хозяина Шевердяев, по всему видно, свой человек в этом доме. — Ну, а потом, надеюсь, ты и мне, старику, покажешь свои гравюры.
...Староносов молча перебирал оттиски, также молча рас­сматривал их Шевердяев, раскладывал на две стопки. Меш­ков напрягся: он знал, в чьих руках его работы. Все, что про­исходило в нашей стране, все свершения пятилеток: Днепрострой, Донбасс, Урал, Беломорканал — этапы «шагов саженьих» индустриализации нашли отражение на линогра­вюрах Шевердяева. Для Мешкова это был «хрестоматийный линогравер»: именно Николай Алексеевич Шевердяев одним из первых в России применил для резания гравюр совершен­но новый материал — линолеум. И он же одним из пер­вых вслед за Анной Павловной Остроумовой-Лебедевой и Иваном Николаевичем Павловым начал заниматься цветной линогравюрой.
И вот «боги Олимпа» придирчиво рассматривают оттиски Владимира Мешкова.
 - Недурно, недурно! — несколько раз отметил Шевердяев, и Староносов согласно кивнул головой, а Вера Игнатьевна отложила совсем другие оттиски, найдя в них что-то свое, не замеченное художниками. И «боги», немного поспорив, отметили добродушно: «Коль Верочка сказала свое веское слово, мы помолчим.»
 - Из уважения к даме, француз?
 - Из уважения к истине и искусству, мадам! — галантно поклонился Николай Алексеевич.
Вера Игнатьевна не случайно назвала Шевердяева фран­цузом: он до революции учился во Франции у знаменитых граверов Симона, Жюльена, Калоросси. А начал, как Павлов и Староносов, с подмастерья в граверной мастерской, испы­тав неизбывную нужду, адский труд: работал, учился и со­держал мать. За дипломную работу Шевердяев получил пра­во на поездку во Францию.
Беседа была долгой, и, прощаясь поздним вечером, Ше­вердяев сказал с обычной для него откровенностью:
 — Это хорошо, Владимир, что ты много работаешь. Но, скажу тебе прямо, не так много и требовательно, чтобы достигнуть мастерства. В следующий приезд мы познакомим тебя с нашими товарищами по цеху граверов, и, конечно, с Иваном Николаевичем Павловым. Оставь эти оттиски. Мы их еще раз посмотрим. И работай, работай! Не изменяй гравюре. Искусство — дама ревнивая, измены не прощает. Поверь моему горькому опыту...
Вернувшись из Франции, я совершил ошибку — изменил гравюре, поступил работать в ювелирную фирму знамени­того Фаберже. Работа рисовальщика не оставляла времени для самостоятельных художественных занятий... Да... «Искус­ство,— как не раз упрекал меня Иван Николаевич Павлов, — не прощает художникам длительных перерывов в системати­ческой работе...» Это ты должен помнить, коли взялся за резец. Профессиональной школы у тебя нет. Однако есть то, чего не хватает многим столичным ученикам: тесного общения с природой. Вот она, природа, которую, по всему видно, ты чувствуешь, станет твоей школой. И если школой на всю жизнь — ты будешь художником...
Мешкова оставили ночевать: Староносов обещал утром показать свою манеру резания, посмотреть, как работает Владимир. Показал Петр Николаевич все свои инструменты и последовательность подготовки линолеума, а на прощание, строго наказав присылать все оттиски, посоветовал приступать к станковой гравюре, попытать себя в цветной.
 - Николай Алексеевич просто из деликатности к моему физическому недостатку — я ведь дальтоник! — не заговорил с тобой о цветной линогравюре.
 - Как дальтоник? — не поверил Владимир, глядя на изумительный, полный света «Северный пейзаж», с глубокой рекой между горами и летящими лебедями. — А это, а это? — недоуменно показывал он на акварели, на этюды маслом.
 - Да, Володя,— улыбнулся Староносов,— мне не хватает подлинного животворного видения, и вот Верочка, «мои вторые глаза», помогает мне в этом. Не пишет за меня, не подмалевывает даже, а вкладывает свое видение, свое чутье. И, оказывается, такой «творческий симбиоз» может дать ре­зультаты.
***
Мешков вернулся в Эвенкию окрыленный: два знамени­тых художника-гравера благословили его! Он привез с со­бой гравюры Староносова, Шевердяева с теплыми, напутст­венными автографами. Нужно ли говорить, как много это значило для молодого художника-самоучки. Я чуть было не написал стереотипное, давно и прочно укоренившееся, даже не уменьшительное, а уничижительное словечко «самодея­тельный». Не приемлю его. Ведь нет самодеятельного писа­теля, но вот пошли откуда-то «самодеятельные» компози­торы, художники, нет-нет и мелькают уже «самодеятельные» поэты, словно могут спасти бездаря и ремесленника дипло­мы училищ, консерваторий, литинститутов.
И, наверное, к счастью для Мешкова, действительно под­линного самоучки, в годы сомнений, исканий, неудач никто не награждал его этим снисходительным титулом. Говори­лось и писалось: Мешков — художник газеты. Правда, один раз его выставку — уже сложившегося художника, да еще накануне вручения ему членского билета Союза советских художников, назвали для осторожности — «Выставка самодея­тельного художника В.И. Мешкова».
***
 
 На тихоходном гидросамолете Р-6, который казался в том далеком 1940 году «чудом техники», Владимир Мешков вер­нулся в Туру. Второй раз он пролетал вдоль великой сибир­ской реки Енисея и своенравной сестры его — Нижней Тунгус­ки. Гидросамолет был «привязан» к рекам, на ночевку оста­навливался в устье Подкаменной Тунгуски, затем в Туруханске, и от него круто сворачивал на восток. Впервые в жизни в течение одного месяца Мешков мог охватить взглядом, прочувствовать величие северных просторов. До сих пор все видение ограничивалось долиной реки, таежной тропой: мир словно сжат рамкой тайги, гор. Теперь Мешков был над го­рами, над реками, над тайгой. Перед ним раскинулась не­скончаемая, волнующая воображение перспектива. Может, именно тогда, в полете, особенно прочувствовал он справедливое замечание своего наставника Староносова: «Поболь­ше фантазии и воображения. На глазах художника не долж­но быть никаких шор, он должен видеть больше, чем охва­тывает его взор».

Сразу это трудно воспринималось, но вот сейчас, в по­лете, он увидел неохватную ширь, значительно большую, чем можно видеть в обычном состоянии. Пусть это искусст­венно созданная перспектива. Но ведь она реально сущест­вовала! А раз так — значит, художник мог изобразить в пей­заже не только то, что лежит прямо перед глазами, но и то, что запечатлел его мысленный взор.
Мне кажется, не случайно на всех гравюрах Мешкова вы­брана «верхняя точка»: художник смотрит словно с высоты. И эта, не обязательно существующая, а созданная им самим точка помогает раздвинуть картину. Появляется ощущение необычайного простора, будто художник сначала создал большое полотно, а затем «вырезал» кадр, заставляя зрите­ля чувствовать, почти зримо видеть продолжение за этим кадром. Именно в этом, на мой взгляд, притягательная сила всего «северного цикла», если можно назвать «циклом» сот­ни гравюр. На любой из них зритель, никогда не видевший Севера, ощущает ошеломительно - бесконечный простор.
Мешков вернулся в Эвенкию с новым, просветленным взглядом на Север. Первый восемнадцатидневный переход по Тунгуске, месячный аргиш в заполярный Ессей вначале подавили его воображение всесилием природы, среди кото­рой он почувствовал себя ничтожной песчинкой.
Горизонт раздвинулся, когда он впервые поднялся на го­ры и увидел волнами набегающую тайгу. Ему показалось, что взмахни руками — и полетишь над этим морем и скала­ми. Вспомнил, как впервые поднялся над пашней и леском на планере Березовского аэроклуба. Не случайно он на за­висть всем туринским парням носил курсантскую летную фор­му с голубыми петличками!
Но вот крылья самолета знаменитого Яна Степановича Липпа подняли его над самыми высокими горами, и горы легли под ним голубыми океанскими волнами, кое-где ра­зорванными сиреневыми рифами. Уже не песчинкой он чувствовал себя, а хозяином этого чуда, и поклялся себе, что расскажет о нем людям.
***
 
 В Бейкитском лесу. Линогравюра

В поездке на дальнюю таежную факторию Тунор, кото­рая сразу же последовала по возвращении из Москвы, Меш­ков уже не чувствовал себя стесненным трудными таежными условиями, он был раскован, наполнен волнующими пред­чувствиями соприкосновения с чудом.
Поднимались, как и год назад, вверх по Тунгуске, бичевой, только теперь дальше от Туры. И чудо открылось за первым десятком километров. Правобережные высокие кру­тые горы, только что казавшиеся рыжими от каменных осыпей-курумов, стали вдруг нежными, светло-бирюзовыми.
 — Что это такое? — изумился Мешков.
Инструктор райкома комсомола, молодой растущий чи­новник, даже в поездке не снимающий галстук с немыслимо грязной рубашки, усмехнулся, не упуская случая еще раз подтрунить:
 - Белку видел? Летом рыжая, зимой голубая. Так? Это с Севера зимняя белка идет: спешит через Тунгуску перебраться.— И громко, довольный, захохотал.
 - Больтушка! — коротко бросил старик-эвенк, охотник из Керамков. — Чего такой дурак слова русские училь? Э-э? Амун — дрянь, — громко сплюнул он. — Про Москву Волёдя говориль — ты рот вот так держаль! — Он умело передразнил парня. Потом пояснил Мешкову: — Олений мох, ягель. Тепе красиво? Гора крутой, брать плёха. Однако, красиво! — И снова нахмурился на парня, выговаривая ему по-русски, с природной эвенкийской деликатностью, чтоб Мешкову было понятно. Он называл парня маленьким глупым князьком, прочил, что от болтуна толку не будет, что слова его, как птичья кость,— пустые.
Этот парень, и верно, был непохож на всех, с кем приш­лось уже повстречаться и подружиться Мешкову. Слишком быстро, без должной учебы и подготовки, выдвинули его на «руководящую работу». Вот и начало зреть в нем чванство, высокомерное отношение к сородичам. Оно особенно про­явилось, когда остановились в новом, современном поселке Кислокан. Несколько семей изъявили желание жить в домах, эвенки впервые помогали в строительстве.
Владимир по поручению окружкома комсомола рассказы­вал о Москве, о выставке. Слушали везде жадно, с интере­сом, рассматривали цветные открытки, одобрительно цокая языками. До поздней ночи, запалив от комаров костры-ды­мокуры, задавали вопросы.
Ночевать пригласил к себе один из новоселов, явно гор­дясь своим просторным домом. Едва Владимир шагнул в дверь, как тут же от дыма присел на корточки. Присел, при­смотрелся и понял, что не печь дымит, а костер! Правда, хозяева предусмотрительно убрали несколько досок и кос­тер разложили на земле.
Не было смысла говорить о пожарной опасности — такая опасность ежеминутно караулит каждый чум эвенка. Однако пожар в чуме — чрезвычайная редкость.
 - Видал новоселов? — злорадно хмыкнул «уполномоченный райкома», как он величал себя. — Дом им дай! А они спалят его. В чуме им жить надо!
 - Верно, парень, в чуме! — Спокойно ответил хозяин, пренебрежительно махнув рукой, и, присев рядом с Мешковым, пояснил, что если в доме не будет дыма, комары сожрут.
Плиту топить — жарко очень. И пригласил Володю ужинать и ночевать... в чуме, что «специально для гостя баба вечером поставила».
И еще раз убедился Владимир: нельзя делать поспешных выводов и считать веками сложившийся традиционный быт дикостью, бескультурьем. Да, в доме жить можно. Но не хватает «пустяка» — тюля или хотя бы марли на окна и две­ри: комарье, таежный гнус не дадут житья. И уж если го­ворить честно, спать в теплую летнюю ночь намного луч­ше в чуме, на шкуре, под которой мягкая перина из душистых, свеженарезанных еловых лапок, когда легонько тлеет ды­мокур, выгоняя комаров, а в дымовое отверстие видны рас­сыпанные, как бисер, звезды.
Многое увидел и понял в эту поездку Владимир Мешков, многому научился. Например, езде учагом — верхом на оле­не. А дело это далеко не простое. Олень — не конь. Нет у него обычного седла, и всадник садится не на спину оленю — боже упаси, сломаешь ее! — а на лопатки.
Владимир помнил совет Староносова: всегда и всюду иметь с собой если не альбом, то маленький блокнотик. И рисовать, рисовать, рисовать. Что Володя и делал к востор­гу взрослых и ребятишек. Еще бы! Жители тайги, еще не ве­давшие о фотоаппарате, могли за несколько минут получить свое изображение на листке бумаги, «свою тень», как го­ворили они. Пытались за это одарить чем-нибудь «человека, делающего тени», и искренне огорчались отказом, не мог­ли взять в толк, что это вовсе не работа для него, а удоволь­ствие, учеба. Школа в поселке была, и эвенки знали, что та­кое учеба, поэтому согласно кивали головами: «Коли та-ак, латна токта. Учись. Однако, гостевать идем. Не обизай...»
Много лет спустя Харитина Ивановна Салаткина, в тот год учительница Кислоканской школы, а затем партийный работ­ник, утверждала: «В Кислокане не было ни одного человека, с кого бы не сделал портрета Мешков. Даже с младенцев. По-моему, даже всех собак в поселке и тех не обошел сво­им вниманием».

 Мешков делал зарисовки не только людей и животных, но и эскизы предметов домашнего обихода, вещей, исчезаю­щих из повседневного обращения. По существу он начал еще никем не направляемую этнографическую работу. Как-то в районе Усть-Илимпеи встретил Мешков незнакомый ему зим­ний чум-голомо, сложенный из наклонных жердей, утеплен­ных сверху дерном. Удивительной в нем была показавшаяся сначала глинобитной «печь-труба». Присмотревшись, он по­нял, что сначала ее сложили из вертикально поставленных жердей в два яруса: снизу, что собственно являлось печью с открытым зевом,— широкая, а на ней менее широкая пря­мая труба. Все это сверху и изнутри некогда обмазали гли­ной. Жерди истлели от жары, остался «кувшин» из обожжен­ной глины. 'Владимир Мешков сделал рисунки жилища и пе­чи. Гравюру напечатали в газете как иллюстрацию «старого быта». Не знал Мешков, что увековечил случайно сохранив­шееся, а теперь безвозвратно исчезнувшее древнейшее зим­нее жилище, гениальное изобретение коренных жителей Се­вера. Не подозревал он, что задал работу ученым: «печь», увиденная и зарисованная «любителем-этнографом», оказа­лась ничем иным, как... камином! А самое поразительное, что эта «печь» по-якутски называлась кэмэном!

Потом во многих научных этнографических трудах повто­рялся этот рисунок. Видоизмененный, «в разрезе», с опи­санием технологии и всесторонними свидетельствами путе­шественников XVII!—XIX веков. Вот только ссылки на Мешко­ва я нигде не встречал.
Да Мешкова и не заботила слава этнографа-первооткры­вателя, хотя впервые и навсегда именно его карандаш и ре­зец запечатлели и сохранили для науки немало шедевров — навсегда исчезнувших бытовых вещей, орнаментов, поделок, предметов культа, всего того, что свидетельствовало о древ­ней культуре эвенков.
Не раз уже тогда и много раз позднее обращал он вни­мание краеведческих музеев, домов народного творчества на необходимость создания «этнографического альбома», одна­ко это важнейшее дело не удалось осуществить.
Именно тогда, в сороковом, в первую свою эвенкийскую зиму, организовав детскую художественную студию в Туре, он призывал своих учеников и энтузиастов-помощников собирать образцы народного творчества, тщательно зарисовы­вать их.
***
А началась эта художественная студия так.
Несколько раз Владимир Мешков видел возле окон ре­дакции ученика с портфелем: постоит минут пять-десять и пойдет по своим мальчишеским делам, как думал Мешков, пока не заметил, что ученик этот появляется возле редак­ции не случайно, а с какой-то определенной целью. Не вы­держал, вышел на крыльцо, спросил, как зовут, зачем при­шел.
Мальчонка сказал, что он ученик четвертого класса. Гри­ша Боягир, но, так и не ответив, к кому и зачем пришел, за­торопился. А на другой день снова появился перед окнами. Один из редакционных работников отпустил дежурную шут­ку:
 - Никак Гринька на работу идет устраиваться. Тебе в помощники. Только не бери: выживет тебя конкурент. Кто-то из учителей говорил, что Гриша Боягир рисует хорошо. Я и сказал: «Пусть зайдет к нам, к Мешкову».
 - Эх ты! — в сердцах ругнулся Владимир и выскочил на улицу. Вспомнилась встреча с девушкой, нанесенная ей обида. Он как мог спокойней и радушней подозвал мальчонку.
 - Гриша, зайди-ка, мне помощь твоя нужна.
И мальчишка стремглав бросился в дверь, опережая Мешкова. Через несколько минут Гриша уже показывал загодя приготовленные рисунки и доверительно сказал, что в шко­ле многие ребята рисуют лучше, чем он, но стесняются по­казать свои рисунки.
 — Вот что, Гриша! Завтра все не успеют, а вот послезавтра пусть все, кто умеет, кто желает учиться рисовать, останутся после уроков, принесут свои рисунки.
Так появился в Туринской школе кружок рисования. Прав­да, ребятам больше нравилось где-то вычитанное название: «Детская художественная студия». Славные там были ребя­та и, несомненно, талантливые. Появились в газете рисунки Гриши Боягира, целая изосказка «Мужик и лиса». Большие надежды подавал Гриша, но война оборвала и «детскую за­баву» и учебу: мужчины ушли на фронт, а их места олене­водов и охотников заняли юные эвенки. Гриша Боягир стал хорошим специалистом. Другие ученики Мешкова не верну­лись с полей сражений.
Он помнит их, называет по именам, как почти пятьдесят лет назад: Володя Чапогир, Коля Мирошко, Витя Симончин, Паша Чирков. С болью говорит он о ребятах, которые могли бы многое сделать для развития эвенкийского национально­го творчества, показывает сохранившиеся рисунки и даже листы линолеума с незавершенными гравюрами.
Огромна была тяга ребят к изобразительному творчест­ву. И директор школы, человек дальновидный, распорядился поставить керосиновые лампы каждому художнику. Запахом керосина пропитались за зиму стены класса, но как светло было в нем! Электричества в Туре в ту пору не было, даже печатный станок крутили вручную, как и магнето киноаппа­рата в клубе, а тут необычно яркий свет в трех больших ок­нах школы. Туринцы в недоумении останавливались, строя всяческие предположения, пока не узнали, что это горят в одном классе двадцать пять керосиновых ламп!
Большие были планы у Владимира Мешкова, планы не только личные. Сделаны декорации к одной пьесе, появилась мечта участников самодеятельного драмкружка поставить новую, еще более красочную: как же — настоящий художник в Туре! Да не один, ибо во всем — в оформлении школы, в выполнении учебных схем и диаграмм, в создании агитаци­онных плакатов для учреждений культуры, в праздничных оформлениях Туры — всегда помогали кружковцы.
Может быть, это мешало осуществлению личных творчес­ких планов, задерживало его развитие, совершенствование художника-гравера? Может быть. Но Мешков, как он сам признает, еще не проникся тогда всепоглощающей идеей художника-гравера, художника-профессионала. Он ежеднев­но ощущал прежде всего необходимость своей обществен­ной работы. И в нем раньше, чем он стал художником-про­фессионалом, укрепилось чувство социального долга худож­ника.

 


Владимир Мешков — кур­сант окружной школы младших авиаспециалистов (ОШМАС). 1941 год
Все планы, да что планы! — всю жизнь, судьбы миллио­нов людей, сломала Великая Отечественная война...
Владимир Мешков, комсомолец, осоавиахимовец, был од­ним из первых призывников Туры. И вот опять уже хорошо знакомая дорога по Нижней Тунгуске, совместный до Крас­ноярска путь с друзьями-эвенками — Иннокентием Увачаном из Туры, Константином Чапогиром из Нидыма, Антоном Мукто, участником ВСХВ, чей портрет он дал в газету год назад, учителем с Ессея, будущим писателем Иваном Суворовым и со многими другими, с кем уже никогда не доведется встре­титься.
На дороги войны Владимир Мешков вышел не сразу. Сна­чала была учеба в Красноярске в школе младших авиаспе­циалистов, потом автомотоциклетное училище в Минусинке. И вот младший техник-лейтенант Мешков получает назначе­ние в автополк Резерва Главного Командования. Его баталь­он находился неподалеку от Москвы. При первой же воз­можности Мешков поехал к Староносову. Он писал Петру Николаевичу из училища, получил совет не бросать карандаш, ибо карандаш, резец,— это тоже оружие!
Мешкова встретила неузнаваемо постаревшая, потухшая Вера Игнатьевна в темном платье. И вид этой женщины, и платье, и налет запустения — все было понятно: война. Су­ровая. Безжалостная. Но по тому, как Вера Игнатьевна про­изнесла «Володенька» и опустилась бессильно на стул, по­нял он — случилось непоправимое.
 — Умер Петя... Не от пули, не от бомбы. От войны. На фронт выезжал, зарисовки делал... Воспаление легких. А они у него... — Вера Игнатьевна роняла слова, сухие, как комья земли... — Незадолго до смерти закончил «Автопортрет». Пойдем в его кабинет,— она сняла ключ с гвоздя, улыбнулась бледно: — В кабинете я ничего не трогаю и не захожу туда. Тяжело. Но сейчас есть дело, входи, Володя.
Они постояли молча перед «Автопортретом», затем Вера Игнатьевна взяла со стола ящичек, раскрыла его. Блеснули остро отточенные резцы, тепло засветились отполированные долгой работой знаменитого гравера рукоятки инструмен­тов.
 - Это тебе, Володя!
 - Что вы, Вера Игнатьевна! Как можно?
 - Нужно, Володя! — Вера Игнатьевна твердо глянула ему в глаза. — Петр Николаевич вспоминал тебя... верил тебе... И наказал: когда бы ты ни явился — передать его резцы тебе. Как оружие — из рук в руки... Нет, он не любил громких слов, это я говорю...
Фронтовые дороги Мешкова начались на Северном Кав­казе, откуда убежали фашистские полчища. Боевой путь: Грозный — Ростов — Харьков — Киев. Затем сложная служба обеспечения фронтового тыла. Владимир Мешков не любит рассказывать об этом, словно ощущая себя «без вины вино­ватым», ибо не прошел он по победным дорогам Европы, а застал его День Победы на родной земле.
Война нелепа по своей сущности, беспощадна в своей противоестественности. Но и война может выделить челове­ку крупицу счастья. Этим счастьем была встреча с шофером, сержантом Полиной Ивановной, ставшей в последние дни войны женой Мешкова.

Комментариев нет:

Отправить комментарий