Автор
повести – Жорес Петрович Трошев
Источник: Трошев Ж.
Северная рапсодия: Повесть о художнике./ Жорес Петрович Трошев. – Красноярск:
Красноярское книжное издательство, 1989. – 135 с.
НЕИЗВЕДАННАЯ
СТРАНА
(Эвенкия)
(Эвенкия)
Север
манил смелых людей. О нем писали книги, пели песни, ставили фильмы. Огромная
неизведанная страна лежала за Полярным кругом. Игарка стала «воротами в
океан», в ледяной пустыне Таймыра зажигались огни Норильска. К знакомым словам
Донбасс, Кузбасс все чаще стал прибавляться в газетах Тунгусбасс — Тунгусский
угольный бассейн. Сообщались в печати ошеломляющие астрономические цифры,
характеризующие запасы угля в Междуречье Тунгусок. Енисейско-Ленское
плоскогорье называли кладовой нефти, полиметаллов, страной «тяжелого» и
«мягкого» золота.
Партия
и комсомол призывали молодежь оказать братскую поддержку народам Енисейского
Севера в культурном развитии. И.люди бросали насиженные места, городской уют,
ехали в неведомое. Одним из таких был Язев, редактор многотиражной газеты
завода «Сибтяжмаш», сухощавый, неугомонный весельчак, грубоватый балагур,
романтик в душе. Ему не просто захотелось посмотреть Север, а приложить к его
строительству свои руки. Ехал он сразу основательно — с женой, детьми, со всем
скарбом.
На
сборы дали всего сутки. Собрать чемодан Мешкову было не сложно. Главное — где
так быстро достать линолеум, ведь без него редакционному художнику делать
нечего. Помог Язев. Директор судоремонтного завода пообещал дать обрезков,
«сколько унесешь». И вот грузчики с трудом вносят на пароход тяжелый ящик:
«Часом, не золотишко везешь?»
Старый
колесный пароход «Мария Ульянова» отправился в далекий путь.
Владимир
Мешков видел Волгу, переезжал Обь, знал Чулым и Енисей возле Минусинска и
Красноярска. Но сейчас день за днем тянулись берега, от которых не хотелось
отрывать глаз. Могучий Енисей нес небольшой пароход, как игрушечный кораблик
весенним потоком, и, казалось, совсем не нужны хлопающие плицами колеса, а если
и нужны, так не для скорости, а для устойчивости.
Все
реже и реже встречались прибрежные деревни, река была молчаливой, пустынной, и
восхищение ее мощью уступало место другому чувству: молчаливое, холодное
величие подавляло. Много раз потом пройдет Мешков по Енисею, увидит Диксон,
берега Таймыра, но первая поездка не изгладится из памяти. Уже будет иное
понимание, иной взгляд на северную природу, и не дикость увидит он, а буйное
торжество красок, услышит чутким ухом новые голоса.
На
пароходе было шумно, весело, казалось, собрались не разные пассажиры, а одна
дружная компания. Впрочем, так и было: люди ехали на Север, и это связывало их
в единое понятие — северяне. Было легко и просто, а еще жутковато перед
незнаемым.
В
Туруханске ожидал путешественников катер «Эвенкия» и необычные по виду
суденышки с острыми, высоко задранными носами, именуемые илимками. На них
предстояла дорога по Нижней Тунгуске, которая спокойно и величаво выкатывала
свои воды из-за острова. Казалось, не Тунгуска впадает в Енисей, а он
теряется, слившись с могучей рекой.
Новоселов
Эвенкии (вместе с присоединившимися в Туруханске) набралось более сорока
человек. Многие, по всему видно, собирались на серьезное, долгое житье: везли
коров, кур и даже кошек. Размещались обстоятельно, сшивали из брезента тенты,
железные печки устанавливали.
Караван
суденышек, провожаемый добрыми напутствиями, медленно двинулся вверх по
Тунгуске. Корчаги — два водоворота— прошли спокойно и целый день, пока солнце
не спряталось за горы, не приставали к берегу. Остановились ночевать в маленьком
поселке-фактории Большой Порог. Поселок был назван по имени самого крупного на
Тунгуске порога.
Кто-то
из опытных рыбаков-туруханцев забросил в бурлящий поток снасти, и Большой
порог удивил всех своей необычной даже для старожилов щедростью: вытащили всей
гурьбой огромнейшего тайменя. Владимир тотчас бросился к рыбакам, стал умолять
не рубить на куски рыбину, а поднять на шесте, чтоб зарисовать такое чудо.
- Ну, мужики, прошу вас... Я быстро.
- А ты хто, художник, што ль?
- Художник он! Эвенкийской газеты художник, —
подтвердил Язев. Рыбаки, недоверчиво улыбаясь, подцепили за середину шеста
тайменя, встали, как попросил их Владимир, остальные окружили художника,
одобрительными возгласами отмечая его уверенные штрихи. Через полчаса, к
огромному удовольствию рыбаков, «групповой портрет с тайменем», первая
эвенкийская работа, был готов.
Длинной
и трагичной оказалась эта дорога. В бичеву впряглись все мужчины, тянули по
одной илимке, точнее, вырывали у свирепого потока метр за метром, падали, сбивая
на острых камнях ладони и колени в кровь. Где нашел в себе силы изможденный
дьявольским трудом Владимир? Но выбрал время, сделал карандашный набросок
«Эвенкийских бурлаков». И другая жуткая картина на всю жизнь врезалась в
память. Оторвалась плохо учаленная илимка, и ее завертело, кинуло на камни.
Зачем в нее сели люди, да еще с детьми? Спрашивать было поздно, оставалось
лишь безучастно смотреть, как гибнут люди, не в силах помочь. Экипаж катера
сделал все возможное: «Эвенкия» ринулась вслед, оглашая берега ревом сирены,
ежесекундно подвергая судно смертельной опасности, подхватила опрокинувшуюся
илимку, экипаж чудом выловил тонущих людей. Но не всех — погибли два ребенка.
Долго
не могли прийти в себя новоселы, молчание нависло над илимками, только петухи
задорно кричали по утрам и мычали по-домашнему коровы.
Впечатлительный
Владимир замкнулся, захолодел. Его уже не радовали ни рассветы, ни белые ночи у
жарких костров, ни «царская» уха. Ему начало казаться, что не будет конца-края
этой угрюмой реке, и хотелось, чтобы сомкнулись высоченные берега и окончилась
бы нескончаемая гибельная Тунгуска.
Из
оцепенения вывел эвенк. Он бегал по берегу и призывно махал руками.
— Зду, я зду, а вы сего? Узли беда? Детюсек
Дельбон — дух реки взял? Мать-отец зивы? Эко беда! Новый детюски будут.
Мнока-мнока бутет. Крусиниться не ната. Тоска силы отнимает. Эвот как!
Странным
виделось Владимиру отношение эвенка к чужой беде, черствым показался первый
встреченный таежник-северянин. Но пройдет не так уж много времени, и поймет
Владимир, что это не северная черствость и равнодушие к чужой беде, а мужество,
необыкновенный стоицизм, помогающий принимать удары слепой стихии. А без того
не выстоять бы северянам в единоборстве с природой. Этот неприметный героизм
потом найдет отражение в лаконизме мешковских гравюр.
Жизнерадостный
эвенк, поджидающий караван илимок, радушно пригласил всех «костры палить, сяй
пить». Тут впервые узнал Владимир, что «пить чай» у эвенков означает и
завтрак, и обед, и ужин — всякую еду во всякое время, но непременно с чаем, до
и после еды.
На
этот раз «чай» оказался с сохатиной: в маленькой боковой речушке накипела в
теснине многопудовая наледь. В ней и упрятал охотник свою богатую добычу — двух
сохатых и кабаргу. Мясо он обещал доставить рабочим Ногинского графитового
рудника, до которого вверх было пятьдесят километров, и ждал оказии.
Радушие,
с каким угощал охотник такую ораву, удивило и растрогало Владимира. И тоже
скоро поймет Мешков, что присуще оно не только этому охотнику,— это
естественная черта всех северян, обычная норма общежития.
- Тебе не кажется, Владимир, что мы
соприкасаемся с непривычным для нас миром? — спросил его Язев. — И, думаю, нам
с тобой многое еще предстоит понять, прежде чем сказать что-то свое.
- Дмитрий Захарович! Со мной происходит
непонятное: я думал, что природа — она и есть природа, а вот вижу сейчас горы,
тайгу, эти конусные чумы — все не то! Даже собаки не те, каких знал!
- Вот-вот! Я и говорю — новый мир, новые люди.
И деревья, верно, не такие, как в центре края, а тем более в твоем Поволжье. И
горы какие-то странные: вершину будто кто ножом срезал.
- Поволжье я и не помню — ведь восьмилетним
пацаном уехал. Сибирь знаю, Причулымье, Минусинский округ, хакасские степи
немного повидал... Поверите — не чувствовал я такой подавленности.
- Верно, Володя,— Язев задумался. — Десять
дней идем вверх, а не прошли, говорят, и половину пути. Вот она — Советская
Тунгусия, — как называли недавно эти земли. Сначала просто Тунгусия, потом
Советская. В тридцатом году стала Советская Эвенкия... Да... Шагнула через века
и тысячелетия в социализм от общинно-родового строя,— как пишем в газетах.
Здесь лишь простейшие производственные объединения. Значит, нет еще
социалистического уклада. Это все впереди... — Язев хлопнул Мешкова по плечу,—
не теряйся, художник! Работа у тебя предстоит интересная. Новый быт
пропагандировать, передовиков прославлять, специальные листовки «За колхозную
жизнь», «За новый быт», «За социалистическую культуру», да мало ли форм
наглядной агитации. Как ни говори, а работа предстоит интересная!
***
Тура
— административный центр Эвенкийского округа — против ожидания не только не
разочаровала, а приглянулась Владимиру еще на подходе к ней.
Сначала
за очередным поворотом показались на высоком яру кубики домов, потом темные
скалы вновь скрыли поселок. И вот она, Тура, в конце солнечной речной дороги,
под чистым бездонным небом взбирается от Тунгуски тремя ярусами домов. На
верхней террасе двухэтажные дома, правда, их два или три...
Альбом,
вовсе не маленький, «с ладонь величиной», как и советовал Староносов, а
большой, постоянно на коленях у Владимира, и ложатся быстрые, уверенные штрихи.
Для контраста ничего не нужно придумывать, природа сама позаботилась:
справа—весь лист сверху донизу — занимают, как складки тяжелой театральной
занавеси, скалы, а слева — уходящие вдаль Кочечумские горы. И на стрелке двух
рек, Тунгуски и Кочечума, — легкая, какая-то невесомая в солнечном мареве Тура.
Позднее
много раз и с разных точек рисовал Мешков Туру, и везде она — на рисунках, акварелях,
гравюрах — выглядит неожиданно праздничной. Такова сила первого впечатления.
Одна из станковых линогравюр Мешкова «В Туре» будет через много лет приобретена
Третьяковской галереей.
***
Работа
в окружной газете требовала рисунки «на злобу дня»: это и вопросы быта,
культуры, и пропаганда орудий лова, к которым эвенки, неутомимые следопыты,
всегда относились пренебрежительно. Значит, нужно давать скрупулезно
выполненные рисунки, да такие, чтобы по ним, как по чертежам, можно было
сделать простейшие, но безотказно действующие орудия лова. А если еще рядом
поместить портрет передовика, сопроводить рисунок рассказом охотника о своем
опыте, то такая пропаганда действовала убедительно.
Конечно,
рисунки, сделанные по принципу «раньше и теперь», кажутся несколько наивными,
упрощенными. Но в тех условиях метод противопоставления был более доступен
неграмотным читателям. И Мешков для наглядности распределял рисунки с левой и
правой стороны газетной полосы. Слева — ветхий чум, котелок над костром,
теснота. Справа — семья эвенков в новом доме. Рисуя беснующегося шамана в кругу
испуганных северян, он показывал, что ему противостоят больница, амбулатория,
доктор, медицинская сестра. Новая жизнь воспринималась эвенками непросто. В Туре,
за ручьем, на высоком берегу Кочечума, в окружении лиственниц и берез был
построен роддом. Но вот беда: не приезжали в него эвенкийские женщины, а
рожали, как в старину,— по - дикому, безо всякой помощи, в специально сделанном
шалашике, больше похожем на собачью конуру. При трудных родах была «помощь»
древних повивальных бабок. Роженицу клали спиной на козлы, и две старухи давили
палкой от груди к низу живота. Отчаянный вопль женщины заглушали крик и бубен
шамана. Такое больше нельзя было терпеть.
- Вот что, Мешков,— дал ему срочное задание
Язев.— Надо сделать рисунок больницы, внутреннее убранство... Что еще?
- Женщину с новорожденным на руках!
- Делай! И подробный рассказ о роддоме, о
медперсонале, об условиях для будущих матерей напиши.
Роддому
была посвящена целая полоса. Со свежей газетой разъехались агитаторы. А вскоре
в роддоме появились первые женщины — будущие матери.
- Ну, Владимир,— смеялся Язев,— яркий
материальчик ты дал! Такой агитационный, что в окружкоме партии пришлось
разбираться.
- Напутал?
- Наоборот! Расхвалили мы так, что приехали
будущие матери из тайги. Только не рожать, а отдохнуть от трудов нелегких,
подкормиться вкусной пищей. Отдохнули недельку и... рожать в тайгу! — Язев
оглушительно захохотал. — Понял? Не роддом мы, значит, расхвалили, а даровой
дом отдыха. Ну и главврач — с жалобой на нас.
- А я думаю, что напрасно нас ругают. Пусть
для начала отдохнут женщины. Они же расскажут другим, как там хорошо, тепло,
чисто. И, может, рожать приедут.
- Ишь ты, мыслитель! «За мелочную экономию и политическую
близорукость» главврачу досталось. А тебе, Мешков, секретарь окружкома партии
просил благодарность объявить. Что я и делаю. Будет тебе повышенный гонорар за
номер. И еще более ответственное задание окружкома. В совпартшколу начали
съезжаться учащиеся. Некоторые парни по древнему обычаю носят косы. Так вот
объявились рьяные «поборники нового»: сначала уговаривали, потом всенародно
стыдить принялись, а вчера ночью, у сонных, обрезали косы. Двое убежали
сегодня утром. Слухи-то какие разнесут! Уже среди девушек паника поднялась: «А
вдруг и нам косы обрежут!» Ты понимаешь задачу?
- Так точно, товарищ редактор! — Мешков
шутливо прищелкнул каблуками. — Нужно рассказать о задачах и программе
обучения, покритиковать директора, отругать «новаторов», сделать портрет... Да.
Портрет Дуси Чарду, и так, чтоб косы ее всем видно было.
- Смотри у меня, Дон Жуан! За тобой и так одна
эвенкийка по пятам ходит, смотрит в твои нерусские глаза и думает, что ты
зачем-то скрываешь свое тунгусское происхождение.
***
А
случай с девушкой был в самом деле любопытный...
Когда
я уже вынашивал мысль написать о Мешкове книгу, решил, ничего не говоря ему о
своей задумке, слетать с ним в Эвенкию, «посмотреть на него в натуре». В
Красноярском порту его окликнула немолодая женщина-эвенкийка, они отошли в
сторону, разговорились, явно вспоминая что-то смешное.
...Самолет
ЯК-40 шел высоко над облаками, и белоснежная сверкающая пелена лежала внизу,
как бескрайняя всхолмленная тундра. Мешков с трудом оторвался от иллюминатора,
повернул сияющее лицо.
— Видал?! Такое не всегда бывает... Надо
подумать... Да — вспомнил Мешков. — Ты спрашивал об этой женщине? Слушай.
Заметил я, что за мной, куда бы ни пошел я на этюды, буквально по пятам ходит
девушка, студентка совпартшколы, симпатичная, тоненькая, как веточка. Придет,
скажет только — «я присол», сядет за спиной, дышит в ухо. Думаю, хочет, чтоб
портрет ее сделал. Усадил ее на берегу Кочечума. Сидит, как изваяние, не
шелохнется, словно и тучи комаров вокруг нет. Кстати сказать, я не встречал
более терпеливых натурщиков, чем северяне. Сделал несколько рисунков и подарил
ей один. А она по-прежнему за мной ходит.
Спрошу — «учиться хочешь?» — она отрицательно головой машет и снова молчит. Уже в редакции ребята стали надо мной посмеиваться. А я сам понять не могу, чего ей надо. Всего и слов-то от нее: «Я присол», «я посол». Как-то раз соорудил тент из простыни, сижу, работаю спокойно. Вдруг слышу, ползет кто-то под простыню. Оглянулся, а это «невеста» моя, вся мокрущая, улыбается, как всегда — «я присол». Ну и взорвался я:
Спрошу — «учиться хочешь?» — она отрицательно головой машет и снова молчит. Уже в редакции ребята стали надо мной посмеиваться. А я сам понять не могу, чего ей надо. Всего и слов-то от нее: «Я присол», «я посол». Как-то раз соорудил тент из простыни, сижу, работаю спокойно. Вдруг слышу, ползет кто-то под простыню. Оглянулся, а это «невеста» моя, вся мокрущая, улыбается, как всегда — «я присол». Ну и взорвался я:
— Чего ты привязалась ко мне? Ты скажи прямо,
чего тебе надо? Над нами уже вся Тура смеется. Уходи отсюда, чтоб глаза мои
тебя не видели!
Глянула
она на меня, и не обида в ее глазах, а страх:
— Не надо так! Пусть твои глаза всегда видят.
— И ушла тихо, не сказала даже свое обычное «я посол». И не встречал я ее
больше. Конечно, видел мельком, только сторонилась она, избегала меня. Ну, а
потом война, много лет прошло. Я и забыл о ней. И вот встреча... Она стала
учительницей, была на партийной работе, сейчас на пенсии. И рассказала, что не
моя персона ее интересовала, а таинство, происходящее на белом листе бумаги.
Северяне — почти все природные художники. Они точно изобразят и дерево, и
скалу, сделают карту-схему, с поразительным соблюдением анатомии нарисуют
животных. А вот изображение конкретного человека, портрет его — «сотворение
чуда». Оказывается, я для нее был «человек, делающий тени». И еще ей было
интересно смотреть, как «возникает из ничего» ее родная северная природа. Жизнь
у нее сложилась интересная, а я вот думаю— не погубил ли тогда в ее душе
художника?
***
Через
неделю мы с Мешковым были в Керамках, в заброшенном колхозном поселке и такой
же заброшенной базе геологов. Нас пригласили порыбачить. Рыбалка не удалась:
помешал долгий, надоедливый дождь со снегом. Но, пожалуй, справедливы слова
песни: «У природы нет плохой погоды...». Мешков забрался под навес,
пристроился на чурбане, и на его планшете рождалась удивительно праздничная,
невесомая панорама гор, плывущих над туманом. И на переднем плане — четкая, с
причудливо изогнутыми сучьями, витиевато переплетенными ветвями лиственница,
как традиционно изогнутая сосна на японских рисунках тушью. Я подошел тихо,
но понял, что Мешков почувствовал мое появление, однако головы не поворачивал.
Я постоял с минуту молча и, вспомнив недавний рассказ, спросил нарочито робко:
«Я посол?»
— Чей посол? Эвенкийского духа? — принял шутку
Мешков. — Сиди, места хватит. Да и привык я к любопытным. Они мне не мешают.
- А погода?
- Знаешь, я нисколько не жалею, что поехали:
специально такую слякоть я, пожалуй, не искал бы. Так что считаю — подарок
это...
***
Первая
эвенкийская зима 1939 года восхитила Владимира Мешкова, и он, выполняя
редакционную работу по ночам, днем рисовал с натуры. Хотелось скорей
запечатлеть поразительное сочетание красок: золотое кружево лиственниц,
пунцовые пятна кустов рябины, лилово-розовую, посеребренную снегом даль гор,
ярко-зеленое небо и фиолетово-чернильные воды Нижней Тунгуски и Кочечума.
Потом,
когда все это возродится вновь, чтоб никогда не погаснуть на цветных
линогравюрах, найдутся скептики, упрекающие Мешкова в «нарочитой красивости».
А он всю жизнь будет мучиться, что не находит сил показать подлинную, ни с чем
не сравнимую красоту Севера, ибо нет в палитре художника таких красок, которые
хранит в своих запасниках природа...
Мешков,
как и обещал, регулярно посылал Петру Николаевичу Староносову и рисунки, и
оттиски гравюр, делился в письмах своими сомнениями, рассказывал о своеобразии
северной жизни. Староносов видел, как крепнет талант молодого художника,
радовался его сомнениям, чувству неудовлетворенности и прямо писал ему об
этом, не успокаивал, а требовал: «Ищи, ищи! Ты должен, ты обязан найти свой
путь, свой почерк, свое лицо». И совсем непонятны были советы Петра
Николаевича не следовать слепо, не воспринимать на веру его замечания. «Природа
Севера уникальна, неповторима. И к ней нужен свой, личный подход, свое
понимание. Боже упаси, подражать кому бы то ни было!»
Владимир
Мешков еще не знал, что Староносов, напросившись в ученики к Павлову, отчаянно
спорил с мастером, отстаивая свою манеру, свой почерк. И об этом рассказал сам
Иван Николаевич Павлов.
— Вначале мы с Петром Николаевичем сильно
спорили. Я говорил ему о специфичности гравюрного штриха, о разнице его с
графическим. В конце концов я убедил его отка-шться от ряда непрофессиональных
приемов. Петр Николаевич овладел показанной мною техникой гравирования, и я
сказал ему, что теперь он может идти своей дорогой.
***
Предстояла
поездка в Ессей — самую дальнюю от Туры факторию. Более шестисот километров на
север, «под самую полярную звезду», через горы, лесотундру, океаны снега.
Отказаться Владимир не мог и не потому, что по службе не имел на то права, а
потому, что можно было узнать много нового.
Вот
пришел из Ессея по первому снегу огромный олений караван — аргиш, привез мясо,
рыбу, олений камус, пушнину, добытую за прошедший сезон. Многие десятки
оленей, санки, люди — все сгрудилось посреди улицы, рядом с редакцией. Мешков
еще не видывал такого живописного, радостного беспорядка, тотчас бросился с
планшетом на улицу и остановился, как вкопанный, услышав плач ребенка,
доносившийся из-под вороха шкур. Он буквально остолбенел: «Ребенок на улице, а
температура ниже сорока. Он же погибнет!»
Мешков
приподнял шкуру, ребенок замолчал, заулыбался. За спиной раздался певучий
голос:
- Похозе за своего признал тебя?
- Похоже, похоже! Ребенок кричит, замерз...
- И-и, замерс! Крисит — знасит, греется! От
Ессея ехал — не замерс, сисяс замерс?
Так
познакомился Мешков с еще одной стороной северного быта — поразительной
способностью северян жить в экстремальных условиях. Прежде ни за что бы не
поверил, если бы кто сказал, что ребенок лежит в зыбке совсем без пеленок,
засыпанный перетертыми гнилушками. А как же распеленаешь мокрого ребенка на
морозе? И вот, запустив руку в меховой кокон, окутавший берестяную зыбку, мать
вытаскивает мокрые гнилушки, подсыпает свежие. И не резиновую пустышку сует в
рот ребенку, а сырое сухожилие с палочкой-ограничителем.
Многое
узнал, увидел, расспросил, записал, зарисовал Владимир Мешков в долгом пути к
Ессею. Убедился в поразительной способности северян ориентироваться в
однообразной тундре, которая для коренных жителей совсем не однообразна, напротив,
хранит сотни примет. И еще убедился в их поразительном умении выбирать
единственно правильный путь во тьме, без звезд, без луны, со стоическим
спокойствием и терпением пережидать пургу под снегом.
Мешков
не умел объяснить товарищам, зачем ему знать «тысячи мелочей», особенности
быта, характера. Казалось, художнику все это лишнее, его дело точно отобразить
действительность, в лучшем случае — не исключать этнографические особенности.
Да, Владимир объяснить всего этого еще не умел, но чувствовал, как с этими
знаниями приходит к нему нечто новое, неуловимое пока, но чем-то неизъяснимо
ценное. Он еще не мог понять, что начинает смотреть на мир северян их глазами,
что к нему приходит чувство единения с природой, которое доступно только
истинным «детям природы».
Раньше
самого Мешкова это поняли и оценили северяне. Поняли цену и значение его труда,
и оказалось, что, неразговорчивые, на вид сурово-безучастные, они обладают таким
тонким природным даром понимания прекрасного, которое недоступно иным искусствоведам.
Комментариев нет:
Отправить комментарий