Художественный мир Сибири

Субраков Р.И. Сказ "Хан-Тонис на темно-сивом коне".

Сибирская земля богата талантливыми живописцами, создающие оригинальные художественные произведения, отражающие своеобразную красочность природы огромной сибирской земли и древний, духовный мир проживающих здесь народов. Приглашаю всех гостей блога к знакомству с уникальным искусством коренных народов Сибири, Крайнего Севера и Дальнего Востока, их фольклором, а так же с картинами сибирских художников, с коллекциями, которые хранятся в музеях и художественных галереях сибирских городов.

среда, 2 января 2013 г.

Повесть о художнике В.И. Мешкове. Глава 2. Неизведанная страна



Автор повести – Жорес Петрович Трошев
Источник: Трошев Ж. Северная рапсодия: Повесть о художнике./ Жорес Петрович Трошев. – Красноярск: Красноярское книжное издательство, 1989. – 135 с.
НЕИЗВЕДАННАЯ СТРАНА
(Эвенкия)
Север манил смелых людей. О нем писали книги, пели песни, ставили фильмы. Огромная неизведанная страна ле­жала за Полярным кругом. Игарка стала «воротами в океан», в ледяной пустыне Таймыра зажигались огни Норильска. К знакомым словам Донбасс, Кузбасс все чаще стал прибав­ляться в газетах Тунгусбасс — Тунгусский угольный бассейн. Сообщались в печати ошеломляющие астрономические циф­ры, характеризующие запасы угля в Междуречье Тунгусок. Енисейско-Ленское плоскогорье называли кладовой нефти, полиметаллов, страной «тяжелого» и «мягкого» золота.

Партия и комсомол призывали молодежь оказать брат­скую поддержку народам Енисейского Севера в культурном развитии. И.люди бросали насиженные места, городской уют, ехали в неведомое. Одним из таких был Язев, редактор многотиражной газеты завода «Сибтяжмаш», сухощавый, не­угомонный весельчак, грубоватый балагур, романтик в ду­ше. Ему не просто захотелось посмотреть Север, а прило­жить к его строительству свои руки. Ехал он сразу основа­тельно — с женой, детьми, со всем скарбом.
На сборы дали всего сутки. Собрать чемодан Мешкову было не сложно. Главное — где так быстро достать линоле­ум, ведь без него редакционному художнику делать нечего. Помог Язев. Директор судоремонтного завода пообещал дать обрезков, «сколько унесешь». И вот грузчики с трудом вносят на пароход тяжелый ящик: «Часом, не золотишко ве­зешь?»
Старый колесный пароход «Мария Ульянова» отправился в далекий путь.
Владимир Мешков видел Волгу, переезжал Обь, знал Чу­лым и Енисей возле Минусинска и Красноярска. Но сейчас день за днем тянулись берега, от которых не хотелось отрывать глаз. Могучий Енисей нес небольшой пароход, как игрушечный кораблик весенним потоком, и, казалось, совсем не нужны хлопающие плицами колеса, а если и нужны, так не для скорости, а для устойчивости.
Все реже и реже встречались прибрежные деревни, река была молчаливой, пустынной, и восхищение ее мощью усту­пало место другому чувству: молчаливое, холодное величие подавляло. Много раз потом пройдет Мешков по Енисею, увидит Диксон, берега Таймыра, но первая поездка не из­гладится из памяти. Уже будет иное понимание, иной взгляд на северную природу, и не дикость увидит он, а буйное тор­жество красок, услышит чутким ухом новые голоса.
На пароходе было шумно, весело, казалось, собрались не разные пассажиры, а одна дружная компания. Впрочем, так и было: люди ехали на Север, и это связывало их в еди­ное понятие — северяне. Было легко и просто, а еще жутко­вато перед незнаемым.
В Туруханске ожидал путешественников катер «Эвенкия» и необычные по виду суденышки с острыми, высоко задран­ными носами, именуемые илимками. На них предстояла до­рога по Нижней Тунгуске, которая спокойно и величаво вы­катывала свои воды из-за острова. Казалось, не Тунгуска впа­дает в Енисей, а он теряется, слившись с могучей рекой.
Новоселов Эвенкии (вместе с присоединившимися в Туру­ханске) набралось более сорока человек. Многие, по всему видно, собирались на серьезное, долгое житье: везли коров, кур и даже кошек. Размещались обстоятельно, сшивали из брезента тенты, железные печки устанавливали.
Караван суденышек, провожаемый добрыми напутствия­ми, медленно двинулся вверх по Тунгуске. Корчаги — два во­доворота— прошли спокойно и целый день, пока солнце не спряталось за горы, не приставали к берегу. Остановились ночевать в маленьком поселке-фактории Большой Порог. Поселок был назван по имени самого крупного на Тунгуске порога.
Кто-то из опытных рыбаков-туруханцев забросил в бур­лящий поток снасти, и Большой порог удивил всех своей не­обычной даже для старожилов щедростью: вытащили всей гурьбой огромнейшего тайменя. Владимир тотчас бросился к рыбакам, стал умолять не рубить на куски рыбину, а под­нять на шесте, чтоб зарисовать такое чудо.
 - Ну, мужики, прошу вас... Я быстро.
 - А ты хто, художник, што ль?
 - Художник он! Эвенкийской газеты художник, — подтвердил Язев. Рыбаки, недоверчиво улыбаясь, подцепили за середину шеста тайменя, встали, как попросил их Владимир, остальные окружили художника, одобрительными возгласами отмечая его уверенные штрихи. Через полчаса, к огромному удовольствию рыбаков, «групповой портрет с тайменем», первая эвенкийская работа, был готов.
Длинной и трагичной оказалась эта дорога. В бичеву впряглись все мужчины, тянули по одной илимке, точнее, вырывали у свирепого потока метр за метром, падали, сби­вая на острых камнях ладони и колени в кровь. Где нашел в себе силы изможденный дьявольским трудом Владимир? Но выбрал время, сделал карандашный набросок «Эвенкийских бурлаков». И другая жуткая картина на всю жизнь врезалась в память. Оторвалась плохо учаленная илимка, и ее заверте­ло, кинуло на камни. Зачем в нее сели люди, да еще с деть­ми? Спрашивать было поздно, оставалось лишь безучастно смотреть, как гибнут люди, не в силах помочь. Экипаж ка­тера сделал все возможное: «Эвенкия» ринулась вслед, оглашая берега ревом сирены, ежесекундно подвергая судно смертельной опасности, подхватила опрокинувшуюся илимку, экипаж чудом выловил тонущих людей. Но не всех — погиб­ли два ребенка.
Долго не могли прийти в себя новоселы, молчание навис­ло над илимками, только петухи задорно кричали по утрам и мычали по-домашнему коровы.
Впечатлительный Владимир замкнулся, захолодел. Его уже не радовали ни рассветы, ни белые ночи у жарких костров, ни «царская» уха. Ему начало казаться, что не будет конца-края этой угрюмой реке, и хотелось, чтобы сомкнулись вы­соченные берега и окончилась бы нескончаемая гибельная Тунгуска.
Из оцепенения вывел эвенк. Он бегал по берегу и при­зывно махал руками.
 — Зду, я зду, а вы сего? Узли беда? Детюсек Дельбон — дух реки взял? Мать-отец зивы? Эко беда! Новый детюски будут. Мнока-мнока бутет. Крусиниться не ната. Тоска силы отнимает. Эвот как!
Странным виделось Владимиру отношение эвенка к чу­жой беде, черствым показался первый встреченный таежник-северянин. Но пройдет не так уж много времени, и поймет Владимир, что это не северная черствость и равнодушие к чужой беде, а мужество, необыкновенный стоицизм, помо­гающий принимать удары слепой стихии. А без того не вы­стоять бы северянам в единоборстве с природой. Этот неприметный героизм потом найдет отражение в лаконизме мешковских гравюр.
Жизнерадостный эвенк, поджидающий караван илимок, радушно пригласил всех «костры палить, сяй пить». Тут впер­вые узнал Владимир, что «пить чай» у эвенков означает и завтрак, и обед, и ужин — всякую еду во всякое время, но непременно с чаем, до и после еды.
На этот раз «чай» оказался с сохатиной: в маленькой бо­ковой речушке накипела в теснине многопудовая наледь. В ней и упрятал охотник свою богатую добычу — двух сохатых и кабаргу. Мясо он обещал доставить рабочим Ногинского графитового рудника, до которого вверх было пятьдесят километров, и ждал оказии.
Радушие, с каким угощал охотник такую ораву, удивило и растрогало Владимира. И тоже скоро поймет Мешков, что присуще оно не только этому охотнику,— это естественная черта всех северян, обычная норма общежития.
 - Тебе не кажется, Владимир, что мы соприкасаемся с непривычным для нас миром? — спросил его Язев. — И, думаю, нам с тобой многое еще предстоит понять, прежде чем сказать что-то свое.
 - Дмитрий Захарович! Со мной происходит непонятное: я думал, что природа — она и есть природа, а вот вижу сейчас горы, тайгу, эти конусные чумы — все не то! Даже собаки не те, каких знал!
 - Вот-вот! Я и говорю — новый мир, новые люди. И деревья, верно, не такие, как в центре края, а тем более в твоем Поволжье. И горы какие-то странные: вершину будто кто ножом срезал.
 - Поволжье я и не помню — ведь восьмилетним пацаном уехал. Сибирь знаю, Причулымье, Минусинский округ, хакасские степи немного повидал... Поверите — не чувствовал я такой подавленности.
 - Верно, Володя,— Язев задумался. — Десять дней идем вверх, а не прошли, говорят, и половину пути. Вот она — Советская Тунгусия, — как называли недавно эти земли. Сначала просто Тунгусия, потом Советская. В тридцатом году стала Советская Эвенкия... Да... Шагнула через века и тысячелетия в социализм от общинно-родового строя,— как пишем в газетах. Здесь лишь простейшие производственные объединения. Значит, нет еще социалистического уклада. Это все впереди... — Язев хлопнул Мешкова по плечу,— не теряйся, художник! Работа у тебя предстоит интересная. Новый быт пропагандировать, передовиков прославлять, специальные листовки «За колхозную жизнь», «За новый быт», «За со­циалистическую культуру», да мало ли форм наглядной аги­тации. Как ни говори, а работа предстоит интересная!
***
Тура — административный центр Эвенкийского округа — против ожидания не только не разочаровала, а приглянулась Владимиру еще на подходе к ней.
Сначала за очередным поворотом показались на высоком яру кубики домов, потом темные скалы вновь скрыли по­селок. И вот она, Тура, в конце солнечной речной дороги, под чистым бездонным небом взбирается от Тунгуски тремя ярусами домов. На верхней террасе двухэтажные дома, прав­да, их два или три...
Альбом, вовсе не маленький, «с ладонь величиной», как и советовал Староносов, а большой, постоянно на коленях у Владимира, и ложатся быстрые, уверенные штрихи. Для кон­траста ничего не нужно придумывать, природа сама позабо­тилась: справа—весь лист сверху донизу — занимают, как складки тяжелой театральной занавеси, скалы, а слева — уходящие вдаль Кочечумские горы. И на стрелке двух рек, Тунгуски и Кочечума, — легкая, какая-то невесомая в солнечном мареве Тура.
Позднее много раз и с разных точек рисовал Мешков Туру, и везде она — на рисунках, акварелях, гравюрах — выглядит неожиданно праздничной. Такова сила первого впечатле­ния. Одна из станковых линогравюр Мешкова «В Туре» будет через много лет приобретена Третьяковской галереей.
***
Работа в окружной газете требовала рисунки «на злобу дня»: это и вопросы быта, культуры, и пропаганда орудий лова, к которым эвенки, неутомимые следопыты, всегда от­носились пренебрежительно. Значит, нужно давать скрупу­лезно выполненные рисунки, да такие, чтобы по ним, как по чертежам, можно было сделать простейшие, но безотказно действующие орудия лова. А если еще рядом поместить пор­трет передовика, сопроводить рисунок рассказом охотника о своем опыте, то такая пропаганда действовала убедительно.
Конечно, рисунки, сделанные по принципу «раньше и те­перь», кажутся несколько наивными, упрощенными. Но в тех условиях метод противопоставления был более доступен неграмотным читателям. И Мешков для наглядности распреде­лял рисунки с левой и правой стороны газетной полосы. Сле­ва — ветхий чум, котелок над костром, теснота. Справа — семья эвенков в новом доме. Рисуя беснующегося шамана в кругу испуганных северян, он показывал, что ему проти­востоят больница, амбулатория, доктор, медицинская сестра. Новая жизнь воспринималась эвенками непросто. В Ту­ре, за ручьем, на высоком берегу Кочечума, в окружении лиственниц и берез был построен роддом. Но вот беда: не приезжали в него эвенкийские женщины, а рожали, как в ста­рину,— по - дикому, безо всякой помощи, в специально сде­ланном шалашике, больше похожем на собачью конуру. При трудных родах была «помощь» древних повивальных бабок. Роженицу клали спиной на козлы, и две старухи давили пал­кой от груди к низу живота. Отчаянный вопль женщины за­глушали крик и бубен шамана. Такое больше нельзя было терпеть.
 - Вот что, Мешков,— дал ему срочное задание Язев.— Надо сделать рисунок больницы, внутреннее убранство... Что еще?
 - Женщину с новорожденным на руках!
 - Делай! И подробный рассказ о роддоме, о медперсонале, об условиях для будущих матерей напиши.
Роддому была посвящена целая полоса. Со свежей газе­той разъехались агитаторы. А вскоре в роддоме появились первые женщины — будущие матери.
 - Ну, Владимир,— смеялся Язев,— яркий материальчик ты дал! Такой агитационный, что в окружкоме партии пришлось разбираться.
 - Напутал?
 - Наоборот! Расхвалили мы так, что приехали будущие матери из тайги. Только не рожать, а отдохнуть от трудов нелегких, подкормиться вкусной пищей. Отдохнули недельку и... рожать в тайгу! — Язев оглушительно захохотал. — Понял? Не роддом мы, значит, расхвалили, а даровой дом отдыха. Ну и главврач — с жалобой на нас.
 - А я думаю, что напрасно нас ругают. Пусть для начала отдохнут женщины. Они же расскажут другим, как там хорошо, тепло, чисто. И, может, рожать приедут.
 - Ишь ты, мыслитель! «За мелочную экономию и политическую близорукость» главврачу досталось. А тебе, Мешков, секретарь окружкома партии просил благодарность объявить. Что я и делаю. Будет тебе повышенный гонорар за номер. И еще более ответственное задание окружкома. В совпартшколу начали съезжаться учащиеся. Некоторые парни по древнему обычаю носят косы. Так вот объявились рья­ные «поборники нового»: сначала уговаривали, потом все­народно стыдить принялись, а вчера ночью, у сонных, обре­зали косы. Двое убежали сегодня утром. Слухи-то какие раз­несут! Уже среди девушек паника поднялась: «А вдруг и нам косы обрежут!» Ты понимаешь задачу?
 - Так точно, товарищ редактор! — Мешков шутливо прищелкнул каблуками. — Нужно рассказать о задачах и программе обучения, покритиковать директора, отругать «новаторов», сделать портрет... Да. Портрет Дуси Чарду, и так, чтоб косы ее всем видно было.
 - Смотри у меня, Дон Жуан! За тобой и так одна эвенкийка по пятам ходит, смотрит в твои нерусские глаза и думает, что ты зачем-то скрываешь свое тунгусское происхождение.
***
А случай с девушкой был в самом деле любопытный...
Когда я уже вынашивал мысль написать о Мешкове кни­гу, решил, ничего не говоря ему о своей задумке, слетать с ним в Эвенкию, «посмотреть на него в натуре». В Красноярском порту его окликнула немолодая женщина-эвенкийка, они отошли в сторону, разговорились, явно вспоминая что-то смешное.
...Самолет ЯК-40 шел высоко над облаками, и белоснежная сверкающая пелена лежала внизу, как бескрайняя всхолмлен­ная тундра. Мешков с трудом оторвался от иллюминатора, повернул сияющее лицо.
 — Видал?! Такое не всегда бывает... Надо подумать... Да — вспомнил Мешков. — Ты спрашивал об этой женщине? Слушай. Заметил я, что за мной, куда бы ни пошел я на этюды, буквально по пятам ходит девушка, студентка совпартшколы, симпатичная, тоненькая, как веточка. Придет, скажет только — «я присол», сядет за спиной, дышит в ухо. Думаю, хочет, чтоб портрет ее сделал. Усадил ее на берегу Кочечума. Сидит, как изваяние, не шелохнется, словно и тучи комаров вокруг нет. Кстати сказать, я не встречал более терпеливых натурщиков, чем северяне. Сделал несколько рисунков и подарил ей один. А она по-прежнему за мной ходит.
Спрошу — «учиться хочешь?» — она отрицательно головой машет и снова молчит. Уже в редакции ребята стали надо мной посмеиваться. А я сам понять не могу, чего ей надо. Всего и слов-то от нее: «Я присол», «я посол». Как-то раз соору­дил тент из простыни, сижу, работаю спокойно. Вдруг слы­шу, ползет кто-то под простыню. Оглянулся, а это «невес­та» моя, вся мокрущая, улыбается, как всегда — «я присол». Ну и взорвался я:
 — Чего ты привязалась ко мне? Ты скажи прямо, чего тебе надо? Над нами уже вся Тура смеется. Уходи отсюда, чтоб глаза мои тебя не видели!
Глянула она на меня, и не обида в ее глазах, а страх:
 — Не надо так! Пусть твои глаза всегда видят. — И ушла тихо, не сказала даже свое обычное «я посол». И не встречал я ее больше. Конечно, видел мельком, только сторонилась она, избегала меня. Ну, а потом война, много лет прошло. Я и забыл о ней. И вот встреча... Она стала учительницей, была на партийной работе, сейчас на пенсии. И рассказала, что не моя персона ее интересовала, а таинство, происходящее на белом листе бумаги. Северяне — почти все природные художники. Они точно изобразят и дерево, и скалу, сделают карту-схему, с поразительным соблюдением анатомии нарисуют животных. А вот изображение конкретного человека, портрет его — «сотворение чуда». Оказывается, я для нее был «человек, делающий тени». И еще ей было интересно смотреть, как «возникает из ничего» ее родная северная природа. Жизнь у нее сложилась интересная, а я вот думаю— не погубил ли тогда в ее душе художника?
***
Через неделю мы с Мешковым были в Керамках, в за­брошенном колхозном поселке и такой же заброшенной ба­зе геологов. Нас пригласили порыбачить. Рыбалка не удалась: помешал долгий, надоедливый дождь со снегом. Но, пожа­луй, справедливы слова песни: «У природы нет плохой по­годы...». Мешков забрался под навес, пристроился на чурба­не, и на его планшете рождалась удивительно праздничная, невесомая панорама гор, плывущих над туманом. И на пе­реднем плане — четкая, с причудливо изогнутыми сучьями, витиевато переплетенными ветвями лиственница, как тради­ционно изогнутая сосна на японских рисунках тушью. Я по­дошел тихо, но понял, что Мешков почувствовал мое появ­ление, однако головы не поворачивал. Я постоял с минуту молча и, вспомнив недавний рассказ, спросил нарочито роб­ко: «Я посол?»
 — Чей посол? Эвенкийского духа? — принял шутку Мешков. — Сиди, места хватит. Да и привык я к любопытным. Они мне не мешают.
 - А погода?
 - Знаешь, я нисколько не жалею, что поехали: специально такую слякоть я, пожалуй, не искал бы. Так что считаю — подарок это...
***
Первая эвенкийская зима 1939 года восхитила Владимира Мешкова, и он, выполняя редакционную работу по ночам, днем рисовал с натуры. Хотелось скорей запечатлеть поразительное сочетание красок: золотое кружево лиственниц, пунцовые пятна кустов рябины, лилово-розовую, посеребрен­ную снегом даль гор, ярко-зеленое небо и фиолетово-чер­нильные воды Нижней Тунгуски и Кочечума.
Потом, когда все это возродится вновь, чтоб никогда не погаснуть на цветных линогравюрах, найдутся скептики, упре­кающие Мешкова в «нарочитой красивости». А он всю жизнь будет мучиться, что не находит сил показать подлинную, ни с чем не сравнимую красоту Севера, ибо нет в палитре ху­дожника таких красок, которые хранит в своих запасниках природа...
Мешков, как и обещал, регулярно посылал Петру Нико­лаевичу Староносову и рисунки, и оттиски гравюр, делился в письмах своими сомнениями, рассказывал о своеобразии се­верной жизни. Староносов видел, как крепнет талант моло­дого художника, радовался его сомнениям, чувству неудов­летворенности и прямо писал ему об этом, не успокаивал, а требовал: «Ищи, ищи! Ты должен, ты обязан найти свой путь, свой почерк, свое лицо». И совсем непонятны были со­веты Петра Николаевича не следовать слепо, не воспринимать на веру его замечания. «Природа Севера уникальна, неповто­рима. И к ней нужен свой, личный подход, свое понимание. Боже упаси, подражать кому бы то ни было!»
Владимир Мешков еще не знал, что Староносов, напро­сившись в ученики к Павлову, отчаянно спорил с мастером, отстаивая свою манеру, свой почерк. И об этом рассказал сам Иван Николаевич Павлов.
 — Вначале мы с Петром Николаевичем сильно спорили. Я говорил ему о специфичности гравюрного штриха, о раз­нице его с графическим. В конце концов я убедил его отка-шться от ряда непрофессиональных приемов. Петр Николаевич овладел показанной мною техникой гравирования, и я сказал ему, что теперь он может идти своей дорогой.
***
Предстояла поездка в Ессей — самую дальнюю от Туры факторию. Более шестисот километров на север, «под са­мую полярную звезду», через горы, лесотундру, океаны сне­га. Отказаться Владимир не мог и не потому, что по служ­бе не имел на то права, а потому, что можно было узнать много нового.
Вот пришел из Ессея по первому снегу огром­ный олений караван — аргиш, привез мясо, рыбу, олений камус, пушнину, добытую за прошедший сезон. Многие десят­ки оленей, санки, люди — все сгрудилось посреди улицы, ря­дом с редакцией. Мешков еще не видывал такого живопис­ного, радостного беспорядка, тотчас бросился с планшетом на улицу и остановился, как вкопанный, услышав плач ребен­ка, доносившийся из-под вороха шкур. Он буквально остол­бенел: «Ребенок на улице, а температура ниже сорока. Он же погибнет!»
Мешков приподнял шкуру, ребенок замолчал, заулыбался. За спиной раздался певучий голос:
 - Похозе за своего признал тебя?
 - Похоже, похоже! Ребенок кричит, замерз...
 - И-и, замерс! Крисит — знасит, греется! От Ессея ехал — не замерс, сисяс замерс?
Так познакомился Мешков с еще одной стороной север­ного быта — поразительной способностью северян жить в экстремальных условиях. Прежде ни за что бы не поверил, если бы кто сказал, что ребенок лежит в зыбке совсем без пеленок, засыпанный перетертыми гнилушками. А как же распеленаешь мокрого ребенка на морозе? И вот, запустив руку в меховой кокон, окутавший берестяную зыбку, мать вытаскивает мокрые гнилушки, подсыпает свежие. И не ре­зиновую пустышку сует в рот ребенку, а сырое сухожилие с палочкой-ограничителем.
Многое узнал, увидел, расспросил, записал, зарисовал Вла­димир Мешков в долгом пути к Ессею. Убедился в порази­тельной способности северян ориентироваться в однообраз­ной тундре, которая для коренных жителей совсем не одно­образна, напротив, хранит сотни примет. И еще убедился в их поразительном умении выбирать единственно правильный путь во тьме, без звезд, без луны, со стоическим спокойст­вием и терпением пережидать пургу под снегом.
Мешков не умел объяснить товарищам, зачем ему знать «тысячи мелочей», особенности быта, характера. Казалось, художнику все это лишнее, его дело точно отобразить действительность, в лучшем случае — не исключать этнографические особенности. Да, Владимир объяснить всего этого еще не умел, но чувствовал, как с этими знаниями приходит к не­му нечто новое, неуловимое пока, но чем-то неизъяснимо ценное. Он еще не мог понять, что начинает смотреть на мир северян их глазами, что к нему приходит чувство единения с природой, которое доступно только истинным «детям при­роды».
Раньше самого Мешкова это поняли и оценили северяне. Поняли цену и значение его труда, и оказалось, что, нераз­говорчивые, на вид сурово-безучастные, они обладают та­ким тонким природным даром понимания прекрасного, ко­торое недоступно иным искусствоведам.

Комментариев нет:

Отправить комментарий