Художественный мир Сибири

Субраков Р.И. Сказ "Хан-Тонис на темно-сивом коне".

Сибирская земля богата талантливыми живописцами, создающие оригинальные художественные произведения, отражающие своеобразную красочность природы огромной сибирской земли и древний, духовный мир проживающих здесь народов. Приглашаю всех гостей блога к знакомству с уникальным искусством коренных народов Сибири, Крайнего Севера и Дальнего Востока, их фольклором, а так же с картинами сибирских художников, с коллекциями, которые хранятся в музеях и художественных галереях сибирских городов.

среда, 29 января 2014 г.

Воспоминания Д. И. Каратанова о своем детстве в Аскизе



 Воспоминания Д. И. Каратанова о своем детстве в Аскизе
Источник: Лисовский Н. Сибирский художник Д.И. Каратанов./ Николай Васильевич Лисовский. – Красноярск: Красноярское книжное издательство, 1974. – 144 с.
(Публикуются с разрешения его дочери В.Д. Черноморцевой)
1950 г.
 Село Аскиз. 1876 г.



Моя родина — село Аскиз Хакасской области (Хакасская автономная область Красноярского края, центр — г. Абакан), (раньше именовавшейся Минусинским уездом), где я родился 1874 года 11 марта.
Наша семья в то время состояла из моего отца Иннокентия Ивановича Каратанова, матери Павлы Николаевны, моих двух сестер и меня. Из де­тей я был самым младшим.
Старше меня была Вера, и старше ее — Оль­га. Одно время с нами жил мой дядя, родной брат отца, Виктор Иванович. Он не занимал никакой определенной должности, а только в разных хо­зяйственных делах кое в чем помогал отцу. Он был лет на пять моложе отца. Образования у него, кроме начальной школы, никакого не было.
Отец в этом селе служил у крупного золотопромышленника Петра Ивановича Кузнецова так называемым резидентом, как тогда именовалась такая должность. Рабочие это слово «резидент» переиначивали по-своему, на­зывая «разведент», «разведенция», производя от слова «разводить».
Резиденция служила пунктом, через который весной на прииски, а осенью обратно с них проходили приисковые рабочие, которые тут оста­навливались на отдых.
Обязанности отца состояли в заготовке всякого рода съестных запасов и для проходящих рабочих и для всех тех, кто проездом на какое-то время останавливался в резиденции. Для скота заготовлялось сено, для чего име­лись обширные покосы. Овес, мука, крупа закупались в земледельческих районах, так как тогда в Минусинских степях хлеб еще не сеяли.
Проходящие партии рабочих на два-три дня останавливались на отдых в специально выстроенных двух казармах, находившихся недалеко от дво­ра резиденции. При таких остановках рабочие получали питание, а также, каждодневно, определенную порцию водки, раздача которой происходила во дворе резиденции, где стояла бочка, из которой водка цедилась через край. Для получения порции, или по приисковой терминологии «крючка», рабочих выкликали по фамилиям.
Население Аскиза в то время было очень незначительно. Самое боль­шое по величине пространство занимала резиденция. Находилась она в кон­це села, задним двором выходя на реку Аскиз, и стояла не в линии домов, а поперек улицы. Мне кажется, что я буду близок к истине, если количество жилых домов определю в 20—25. В селе была небольшая церковь во имя апостолов Петра и Павла, в которой я был крещен. Внутри цер­ковной ограды находилось несколько могил.
Аскизская Петропавловская церковь была основана в 1770 году. С нее началось село Аскиз. В 1771 году ее посетил выдающийся ученый Петр Симон Паллас, написавший книгу «Путешествие по провинциям российской империи». Здесь состоялось массовое крещение населения 15 июля 1876 года в реке Аскиз в количестве 3003 человека. В этой церкви неоднократно бывал великий русский художник Василий Иванович Суриков.
Архитектура церкви, с кото­рой у меня сохранился снимок, была простая, без всяких украшений, лишь на крыльце церкви стояли четыре круглые колонны. В церкви находилась тогда на левом клиросе размером два на полтора аршина (определяю при­близительно, конечно) хорошо выполненная масляными красками копия с картины Рубенса «Снятие со креста». Году в 1920—22 церковь была уничтожена, и, вероятно, бесследно утрачена и эта копия. Церкви она бы­ла пожертвована П. И. Кузнецовым.
Особенно большие приезды падали на летнее время, а потому оно было и самым хлопотливым. Многочисленное количество проезжающих состоя­ло из людей самых разнообразных профессий и общественных положений. Изредка наступало сравнительное затишье, на несколько дней, но затем опять кто-нибудь наезжал. Впрочем, отцу не обязательно было непременно занимать гостя. И почти всегда в резиденции кто-нибудь гостил. Приедет и живет, сколько ему нравится. Среди таковых были знакомые нашей семьи, например, из Красноярска, мало знакомые, и, наконец, люди, кото­рых видели в первый раз. Случалось иногда, что на десяти-двенадцати экипажах, следуя на прииски или обратно, наезжал и сам П. И. Кузнецов. Экипажи, кроме его семьи или части ее, были наполнены мужской и жен­ской прислугой, гостями, среди которых бывали актеры, актрисы, ученые, иностранцы, политические ссыльные и т. д., то есть вообще народ всякого вида, чина и звания. Двор наполнялся экипажами, звоном поддужных ко­локольцев, людским говором, беготней прислуги.
Кроме большого дома резиденции, во дворе стоял еще деревянный двухэтажный дом. Оба его этажа кругом опоясывали балконы. Дом этот служил только как летнее помещение, т. к. в нем не было печей. Вот в такие приезды там и останавливалась вся эта публика. Обычная жизнь, конечно, шла своим заведенным порядком, но очень много прибавлялось хлопот кухонной прислуге. В находившейся в доме резиденции кухне в это время и наш повар и еще приехавший в изобилии готовили разнообраз­ную снедь. Целый день стучали ножи, пекли, варили, жарили. В обычное время для нашей семьи и прислуги готовились несложные блюда: щи, жар­кое, каша, варенец, все это простое и вкусное. Но в такой приезд для про­езжающих приготовлялись всякие изысканные кушанья.
Летний дом наполнялся шумом голосов, смехом, беготней, пестротой женских нарядов. Но вот начинались сборы к отъезду. Кто-нибудь из при­езжих оставался пожить еще. Одних привлекали вообще отдых и приволь­ная жизнь, других — охота и т. д. Один за другим, вытягиваясь в шеренгу, отъезжали экипажи. И надо сказать, что такие наезды прибавляли мно­го хлопот и моим родителям и прислуге.
Осенью, после окончания работ на приисках, привозилось золото. До­ставлялось оно под охраной казаков, которые на день, на два останавли­вались тут на отдых. Золото, помещавшееся в небольших кожаных ме­шочках, складывалось за небольшой деревянной перегородкой, против ка­бинета отца. Количество привозимого золота доходило до десяти пудов и даже больше — до нескольких десятков. Точно сейчас установить не мо­гу, но, кажется, иногда в один год на всех приисках П. И. Кузнецова его добыча доходила до 50—70 пудов. Если принять во внимание большие пространства золотоносных площадей, принадлежавших Кузнецову, то эта цифра, определяющая его количество в несколько десятков пудов, — не является преувеличенной. В дальнейшем оно направлялось сначала в Красноярск, а оттуда в Петербург.
Дом резиденции холодным сквозным коридором разделялся на две неравные половины, в большой половине, выходившей в улицу, помеща­лись приезжие, а в малой, выходившей во двор, жила наша семья.
Несколько раз в лето, начиная с весны, для пополнения пищевых за­пасов в р. Абакан производилась рыбная ловля. Сейчас я не имею данных для того, чтобы судить о том, какое количество рыбы вылавливается в на­стоящее время, но тогда ее было большое изобилие. Таймени аршинной длины не составляли исключения, так как попадались экземпляры больше чем саженной длины. Даже в небольшой реке Аскиз ее было много. Большая часть пойманной рыбы засаливалась, остальную вялили и копти­ли.
Мне особенно запомнилась весенняя рыбная ловля. Рано утром на те­леги грузились стоявшие во дворе лодки и в них складывались невода, весла, котлы, провизия и пр., и затем вся эта процессия, не торопясь, дви­галась по направлению к Абакану. Туда выезжала и вся наша семья, а также и гости, если таковые случались в это время. По дороге появлялись конные и пешие татары (тогдашнее название хакасов), для которых это составляло просто развлечение, так как они при рыбной ловле никакой помощи не оказывали, для них это было нечто праздничное. Да и действительно, вся эта процедура походила на веселый праздник. Достигнув Абакана, в него с телег сгружались лод­ки. Особенно чудесно это было весной, когда на берегу после спада воды отдельными глыбами лежал еще лед. Он таял, пронизываемый горячими лучами солнца, разрыхлялся и, разрушаясь, издавал нежные мелодичные звуки. Ярко искрятся и блестят стрельчатые сосульки, с которых, как бы стараясь скорее перегнать одна другую, стекают водяные капельки. На деревьях, покрытых уже нежной пушистой зеленью, набухают ароматные липкие почки. От холодной, быстрой реки тянет свежестью. Лодки отъез­жают от берега. Невода выкидываются в реку. Видно, как гребцам, силь­но напрягаясь, приходится бороться с быстрым течением. После первой тони делали перерыв для обеда. Для варева разводились костры, вокруг которых отдельными кружками рассаживались люди. Говор, смех, шумно, весело. Да и природа такая же, веселая и ликующая. В день закидыва­лось несколько тоней. В сумерки возвращались обратно. Лодки, которые сно­ва грузились на телеги, до бортов наполнялись добычей, которая доходила до нескольких десятков пудов. В тот же день ее сортировали для засолки и копчения. Рыбная ловля, которая, как я сказал, происходила несколько раз в лето, давала запасы на целую зиму, вплоть до весны.
Очень много надо было впрок заготовить запасов. Несколько раз в год происходил убой скота.
Выдавались иногда дни, когда, кроме нас, населяющих резиденцию, никого не было посторонних. Тройка увезла последнего проезжающего; на­ступила тишина, и только, не останавливаясь, продолжала обычным поряд­ком работать машина хозяйства. Вот в такое затишье, которое в любой момент могло быть неожиданно нарушено приездом кого-нибудь, отец, если ему не надо было в это время заняться чем-либо по хозяйственным делам, мог более спокойно посвятить себя чтению, рисованию или чему-нибудь другому, словом, всему тому, что в данное время не входило в его слу­жебные обязанности. Несмотря на то, что наши денежные ресурсы были не так велики, но и не так, как я вспоминаю, уж очень малы, отец очень мно­го тратил денег на выписку разнообразной литературы. Каждая почта, приходившая раз или два в месяц, доставляла, кроме писем, кипу газет, журналов, изящной и научной литературы и художественных, очень до­рогих, да иногда и в очень богатых переплетах, изданий. Таким образом, создавалась библиотека, которая с каждой почтой все увеличивалась в своем количестве. Само собой разумеется, что всякие политические, обще­ственные и другие известия о происходивших событиях в жизни нашей ро­дины и западных стран доходили до нас с большим, не менее чем на ме­сяц, а может быть, и больше опозданием. Приход почты — это было весь­ма приятное маленькое событие. Вести из далекого от нас мира. Выписы­вались и юмористические журналы, но из них запомнил только «Будиль­ник». И сейчас у меня в памяти сохранились некоторые карикатуры. Рас­сматривают их отец с присутствующими и смеются, переговариваясь. Я то­же рассматриваю: читать тогда я уже умел. Оно и верно смешно: нарисо­вана большая голова на маленьком туловище и тоненьких ножках. Но это хотя и занятно, но только смешно. Ну а вот иллюстрированные журналы, — тут уже не до смеха. Рисунки в них захватывающе интересны. Пальмы, голые люди, крокодилы, в бурю заливаемые огромными валами тонущие корабли, замерзающие во льдах люди, огромные дома и т. д. и т. д. Все это можно было рассматривать часами без устали и оттуда чер­пались знания и понятия о странах, жизни, людях и т. п. Хотя и беспо­рядочно, конечно, но виденное прочно укладывалось в мозгу. От моего древа познания я даже потом рассевал зерна. Рассказывал о виденных картинках в конюховской и ребятишкам-татарчатам во время игр. Очень меня бывало сердило, когда ребятишки, выслушивая мои рассказы, отно­сились к некоторым с большим недоверием.
Иногда отец в свободные часы занимался рисованием чернилами, цвет­ными карандашами или акварелью на толстой, вероятно, ватманской бу­маге. Способности к рисованию у него, несомненно, были. Не имея ника­кой подготовкой, он брал, что называется, нутром. В несколько наивной передаче он как-то по-своему умел улавливать движение и человека и жи­вотного. В пейзажных рисунках с натуры листву на деревьях передавал условно. Иногда копировал картинки из журналов и делал не лишенные остроумия карикатуры. Потом, живя в Красноярске, сделанные (кажется, три) карикатуры на местных жителей им были посланы в журнал «Бу­дильник», и в нем воспроизведены.
Кабинет отца помещался в большей половине дома. У единственного, выходившего во двор окна, стоял письменный стол, на котором лежали и стояли разнообразные предметы: глобус, микроскоп, в который иногда отец разрешал мне посмотреть, медный бурханчик, кем-то добытый из кургана и принесенный отцу, который отошлет его Мартьянову для Минусинского музея, лежали книги, бумаги, камни, пучки трав и т. д. На стене, рядом с уздечкой, патронташем, начатым вязанием невода, чем отец любил иног­да позаняться, висели большие карты земных и небесных полушарий. На земных я видел изображения материков, океанов, рек и т. д. — все понят­но и просто, а вот небесные, на которых по темно-синему фону густо разбросаны белые пятнышки-звезды, производили на меня почему-то несколько жуткое впечатление. Что, почему они наводили на меня страх? Ведь но­чами я видел настоящее со звездами небо, и оно совершенно не вызывало чувство страха.
Постоянной медицинской помощи не было, и если случалось, что необ­ходимо требовался доктор, то за ним в Минусинск посылался верховой на­рочный. Появлялся иногда с приисков фельдшер, на обязанности которого лежало регулярное посещение Аскиза, но он не всегда вовремя являлся. Обязанности акушерки несла некая бабушка Христина, татарка. Ей было лет пятьдесят, живая и энергичная, не помню, была ли у нее семья. Она была постоянной жительницей села. Кроме аскизских рожениц, она поль­зовала также женщин, живущих в улусах. Познания по этому разделу ме­дицины у ней вырабатывались и приобретались многолетней практикой. Кажется, она была даже неграмотна, но от природы она была очень не­глупа и восприимчива. Ее ценили, и она пользовалась большим уважением. Кроме акушерства, она вообще бралась за лечение каких угодно болезней. Я еще в раннем детстве слышал о том, что она иногда на женский живот «накладывала горшок». Раз это делалось, то, значит, было необходимо, конечно, я, слыша об этом, жалел этих бедных страдалиц, ибо мне пред­ставлялось, что она с размаху бахала им по животу, а те, несчастные, кричали и корчились от боли. У отца познания по медицине были, конечно, элементарны. Для руководства он черпал их из имевшихся у него лечеб­ников. Таковы имелись и по ветеринарии, но тут, пожалуй, ему и не при­ходилось заниматься лечением, так как в случае заболевания животного за его лечение брались конюхи. В его кабинете в одном из ящиков пись­менного стола помещалась аптека. Содержимое таковой, о чем можно су­дить по тому небольшому размеру, который она занимала, не отличалось большим разнообразием и выбором целительных средств, но для первой помощи в ней имелись разнообразные порошки, капли, йод, касторка и, вероятно, еще что-нибудь. Имелась также клистирная трубка и перевязоч­ные средства, как-то: бинты, вата, шелковые нитки, для выдергивания зу­бов — зубной ключ. Приходил больной. Отец спрашивал: где болит, что? Ставил диагноз и снабжал лекарствами. Конечно, во многих случаях, если к тому же иметь в виду, что у пациента было несложное заболевание, ока­зываемая помощь приносила хорошие результаты. То же можно сказать и о тех случаях, когда ему приходилось залечить рану, наложить бинт и т. д. Один из моих товарищей упал с дерева и вывихнул руку. Отец впра­вил вывих, наложил лубки, и паренек недели через три или через месяц уже свободно владел рукой. Этот случай, конечно, нельзя отнести только к простой удаче, ибо требовалось и какое-то знание. Притом у отца были некоторые понятия по анатомии. В круг его лечения входило также зубо­врачевание. Во всех случаях зубы извлекались единственным имевшимся для сего инструментом, так называемым зубным ключом.
Было это хирургическое орудие с деревянной ручкой и походило на большой штопор. Зуб пациента сначала вывинчивался, а затем рывком вы­дергивался из окровавленного рта ерзавшей, мычащей, с перекошенной от нестерпимой боли физиономией жертвы медицины. Долго должно быть по­том, охая и стеная, металось это несчастное существо, натыкаясь на все, что попадалось на ее скорбном пути. Говорили: ничего, заживет. И зажи­вало. Опять приходили страждущие, и это орудие, залезая в рот и вывинчивая зубы, честно продолжало выполнять свою «высокую миссию». И, вероятно, частенько эти операции напоминали несравненную чеховскую «хирургию».
Сама жизнь, а более того энергичная и подвижная натура отца, заставля­ли его заниматься самыми разнообразными делами. Он прекрасно перепле­тал, для чего имелись фабричные станки, руководил литьем сальных свеч (керосиновые лампы появились в Аскизе, кажется, только в 1880 или в 1881 году) и занимался еще литературным трудом. Основательное, благо­даря многолетнему пребыванию среди минусинских татар, знакомство с их бытом послужило ему основой для небольшого труда, и в начале 1890-х годов была издана его небольшая книжка, за которую он получил почет­ную грамоту с присуждением звания действительного члена Императорско­го Географического общества и серебряную медаль. Один экземпляр этой книжки принадлежал Красноярскому музею. Может быть, он сохранился и до сих пор. Отец был очень близко знаком с основателем Минусинского музея Мартьяновым. Музей находился тогда еще в начальной стадии, и отец чем только было возможно, например, посылая предметы, найденные в степи или добытые из курганов, оказывал помощь. Неиссякаемая энергия Марть­янова создала ему широкую популярность, и со всех сторон к нему несли пожертвования, из которых многие действительно представляли большую ценность. Вскоре известность этого музея перешагнула пределы нашей ро­дины, и он стал известен уже и за границей.
Отец неплохо был одарен природой. В основу его она вложила доста­точно ясный, гибкий, но средней глубины ум, прямоту и честность, кото­рые не снижались ни при каких жизненных обстоятельствах, но рядом с этим у него уживались черты неуравновешенности и, если так можно вы­разиться, бессистемности. Эти полученные мной в наследие черты неурав­новешенности и бессистемности во мне проявились в еще большей, увели­ченной степени.
Материально наша семья была вполне достаточно обеспечена для того, чтобы иметь среднее жизненное благополучие. Иногда даже бывали не­крупные денежные накопления, но они быстро иссякали, ибо всегда в этих случаях оказывалось, что надо приобрести то или другое, да неплохо, дескать, и про запас иметь лишнюю вещь.
Отец был очень горяч и поэтому в некоторых случаях мог поступить очень несправедливо как по отношению к посторонним, так и по отноше­нию к своей семье. С подвластными ему людьми, крайне разгорячась, он мог допустить даже физическое воздействие. Такие случаи, правда, были редки, и для этого надо было, чтобы он пришел в крайнее возбуждение. По отношению к своей семье он никогда не допускал этого, но вот эта неровность его характера, когда случалось, что он по ничтожному поводу мог вдруг вспылить, иногда очень портило настроение моей матушке. Но эти вспышки, быстро возгораясь, так же быстро и угасали. Так что, в об­щем, шло все хорошо. Жизнь текла тихо и мирно. Но бывало, что это яс­ное благополучие ощутительно подвергалось временному потрясению. Это происходило тогда, когда отец начинал увеличивать обычную норму. Слу­чалось, что он совершенно не пил и год и два, или позволял себе это в умеренном количестве. Но иногда это начинало переходить за пределы нормального; порция начинала увеличиваться, и наступал запой, продол­жавшийся и неделю, и две, и больше. Это было тяжелое время. Матушка ходила мрачная, нахмуренная, да и мы, т. е. я и мои сестры, конечно, то­же чувствовали эту тяжесть напряженной атмосферы. Но, наконец, насту­пало вытрезвление. Атмосфера разряжалась, и опять жизнь начинала течь по привычному руслу.
При небольшом росте и не особенно крупной, но хорошо и пропорцио­нально сложенной фигуре, отец обладал довольно значительной физиче­ской силой, которая проявлялась у него неожиданно и случайно. А здо­ровьем он обладал просто несокрушимым. Я не помню, чтобы он когда-нибудь хворал. В нетрезвом виде он иногда способен был сгоряча проде­лывать нелепые поступки. Так, однажды среди собравшейся в резиденции и здорово уже подвыпившей компании зашел спор о лучшем из присутст­вующих стрелков. Отец, отстаивая меткость одного из них, предложил то­му выстрелить из револьвера в образуемое пространство между разведен­ными пальцами своей руки. Его усиленно отговаривали от такой опасной пробы, но он с упорством пьяного человека все ж таки настоял на своем. Подняв руку ладонью наружу, он развел средний и указательный пальцы и приложил к стене. Тот выстрелил. Стрелок от цели стоял на расстоянии не меньше пяти сажен. Пуля, не задев пальцев, влепилась в стену. Упо­мянув о стрелках, надо сказать, что отец очень редко охотился и был очень посредственный стрелок. Иногда один или с кем-нибудь он верхом по каким-то делам уезжал в степь. А знакомы отцу были все населявшие степь татары. Надо заехать в гости к тому, другому. Гостеприимный хо­зяин угощает водкой, а если таковой не хватало, то принимаются за арьян.
Отец был прекрасный ездок и не боялся сесть на любую лошадь. Но был случаи, когда он, возвращаясь в нетрезвом виде из поездки в улус, подвергался опасности быть не только вконец изуродованным, но даже и убитым. А произошло это так. Понадобилось ему однажды поехать в улус, для чего он велел заседлать с очень крутым нравом застоявшегося, давно не ходившего под седлом жеребца. Выехал он рано утром, а к вечеру дол­жен был возвратиться обратно. Может быть, и не совсем кстати, но тут приведу одну поговорку, гласящую «пришла беда — отворяй ворота». Но в данном случае беда не пришла, а в бешеной скачке с храпом ворвалась в ворота в образе того жеребца, на котором отец уехал в улус. Но седока не было. Седло съехало под брюхо, стремена волочились по земле и били лошадь по задним ногам. Конюхи, бегая за ней по двору, долго ловили взволнованное, разгоряченное животное. Всё говорило за то, что седок был выброшен из седла. Предполагать можно было самое ужасное: может быть, он вконец изуродован или даже убит. Трое конюхов верхами поехали на ро­зыски. Следуя по примятой волочившимся телом траве, они его нашли. Лежал он неподвижно, потеряв сознание. Лицо в кровавых ссадинах, одеж­да разорвана, но он был жив. Вот что сообщил один из конюхов, приехав­ший с места катастрофы. Доставили его домой в посланном за ним туда экипаже. На теле кровоподтеки, но переломов нет. Матушка сейчас же рас­порядилась отправить за доктором в Минусинск верхового нарочного. Но пока что под руководством универсальной бабушки Христины ему втира­ли какие-то мази, чем-то поили, и приехавший доктор (а приехал он на другой день) нашел его уже в довольно хорошем состоянии. Через четыре-пять дней он совершенно поправился. Доктор прожил у нас недели полто­ры. Доктор ходил на охоту. Из улусов к нему приезжали на лечение та­тары. Выпить он был тоже не дурак. Но отец после этого случая долго не пил водки. Вышеописанный случай, конечно, являлся исключительным.
Матушка не любила, вернее сказать, не в ее натуре было жаловаться и искать сочувствия даже у близких друзей во время каких-либо случав­шихся семейных неприятностей. Наоборот, она в таких случаях больше молчала, уходила в себя и несколько строже начинала относиться к нам. Я и мои сестры вполне понимали ее состояние. Ее очень недурное и до­вольно правильное лицо в это время приобретало несколько холодное до жестокости выражение. На переносье появлялась чуть заметная складка, по чистому лбу протягивалась тонкая морщинка, а губы были плотно сжа­ты. Если у отца, когда он был чем-нибудь недоволен, душевное движение выражалось как-то динамично, с раздуванием ноздрей, необходимостью резко постукивать по столу, и он мог под влиянием минуты быстро изме­нять свое решение, то у нее эти душевные переживания побарывались рассудочностью. К отцу она всегда относилась несколько сдержанно, не­зависимо, и если ей было что-нибудь нужно, то она умела настоять на сво­ем. Отец горячится, а мать, посматривая спокойным взглядом, не повышая голоса, возражает ему, кратко и веско. А когда она улавливает, что его тон начинает несколько опускаться, то это значит, что он уже начинает сдавать свои позиции и, следовательно, «уж близок час победы», и она, победа, будет на ее стороне.
По национальности моя мать была полька, дочь Екатерины Мартыновны Собесской, которая с двумя братьями за участие в 1863 году в поль­ском восстании была сослана в Сибирь. Мужа с Екатериной Мартыновной не было или потому что она была уже вдовая, или потому что он не был замешан в этом деле. Этого, как и дальнейшей судьбы ее братьев, я не знаю. Моей матери тогда было лет восемь. Родилась она в 1856 году в городе Вильно. Екатерина Мартыновна со своей дочерью, будущей моей матерью, поселилась в Красноярске. Как они тогда по приезде в первое время существовали и у кого жили, — не знаю. Очевидно, им кто-нибудь оказывал материальную помощь или, быть может, Екатерина Мартыновна сама имела кое-какие средства. Но все это мои предположения, так как этот период их жизни для меня совершенно темен. Затем по каким-то, то­же совершенно мне неизвестным причинам моя матушка поселилась у здешней мещанки, некой Елены Тропиной (отчество ее забыл). Она была вдова, имела двух дочерей приблизительно такого же возраста, какого тогда была моя мать. Источником существования Елены Тропиной и ее семьи служила где-то недалеко от города находившаяся заимка, а здесь у ней был небольшой собственный дом. Имела работника, жившего у ней лет двадцать. Он управлял заимкой. С ними жила еще старушка, которая, может быть, была матерью Елены Тропиной. У этой старушки (мне хоро­шо запомнился рассказ о ней моей матери) была одна страсть: она, где только возможно, собирала котят и приносила их в дом. Но скрадывать их старалась в таких местах, где их не могла заметить Елена Тропина. Их собиралось так много, что хозяйка, оставляя только две-три киски, осталь­ных выкидывала на улицу. Жили небогато, но дружно. Хлеб, овощи, моло­ко были свои, и запасов хватало на целый год. Девочки кой в чем по сво­им силешкам помогали в хозяйстве. Лошадь была своя. На ней летом ез­дили на заимку. По праздникам отдыхали, ходили в церковь. Иногда де­вочек заставляли делать серные спички. Конечно, такие продавались в лю­бой лавочке, но считалось, что выгоднее их делать самим: все, дескать, сбережется лишняя копейка. Но эти спички, делаемые домашним спосо­бом, были большого размера. Сначала из дерева стругались палочки дли­ной сантиметров около двадцати и толщиной приблизительно в две трети карандаша и затем их одним концом макали в жидкий раствор фосфора. Такие самодельные спички назывались «маканки».
Большие праздники, как пасха, рождество, новый год, проводили осо­бенно весело. На масленой неделе пекли блины, маскировались, катались на лошади. В великий пост говели, и вообще соблюдалось все то, что пред­писывалось православной религией. Летом ездили по ягоды, по грибы, на заимку, где были пашня и огород. Приходивших гостей потчевали домашним печеньем, дешевыми конфетами и кедровыми орехами, которые обык­новенно запасали несколькими пудами. Большое развлечение доставляли свадьбы, венчание в церкви. Зрителей набиралось много. Жених и неве­ста. Тонко их разбирали по всем статьям. Кто из них первым шагнул на разостланный половик, у кого из них больше сгорело венчальной свечи, какое приданое дают за невестой и т. д. Есть о чем подумать и поговорить. Особенно, конечно, была интересна богатая свадьба. Ограда около церкви уставлена горящими плошками. Внутри церковь освещена многочисленны­ми свечами. «Гряди, гряди, голубица моя», — торжественно прогремит хор певчих. После венчания новобрачные с гостями садятся в экипажи. Дуги и оглобли украшены цветами и лентами. Со звоном бубенчиков и коло­кольцев свадебный кортеж лихо мчится по улицам. Многие из присутст­вующих в церкви торопятся посмотреть и свадебное пиршество. Так как в нем участвуют только приглашенные, то остальным видеть его возмож­но только с улицы через окна. Эти заглядывания через окна были в порядке вещей, никого не удивляли и испокон веков принимались как обычное яв­ление. И я еще помню, как заглядывающие в окна, тесно сплотившись, толкая и напирая друг на друга, так крепко прижимались лицами к стек­лам оконной рамы, что сплющивались носы, кончики которых виднелись белыми пятнышками, и можно было опасаться за целость стекол. С жад­ным любопытством впивались глазами, стараясь как можно лучше рас­смотреть все происходящие в комнате подробности. Гремит музыка. За столом, уставленным разнообразными яствами и винами, посередине си­дят новобрачные; светло, шумно, весело. Часто слышатся возгласы: «Горь­ко!» Ну, а раз горько, то чтобы вино было сладко, новобрачным надо по­целоваться.
Да! Вот и я помню подобные свадьбы. Бывало, и сам на них гулял когда-то. Ну, а то время, та жизнь, те обычаи, о которых рассказывала матушка, — все это происходило еще ярче и цветистее.
Много, много интересного рассказывала матушка о той жизни, и она всегда с глубоким чувством благодарности вспоминала Елену Тропину, эту простую, малограмотную необыкновенно добрую женщину, обращав­шуюся с ней как с родной дочерью, нисколько ни в чем не отличая ее от своих дочерей. Умерла Елена Тропина, кажется, в начале 1900-х годов. Но я и до сих пор помню ее довольно отчетливо. Была эта женщина могу­чего сложения, высокая, стройная, в меру полная, со здоровым цветом до­вольно красивого русского лица. С ее приходом вносилась всегда шумли­вая веселость, и комната наполнялась ее грудным, громким без усилия голосом. Происхождения она была крестьянского, и это простонародное и земляное так в ней и сохранилось во всей чистоте. Цельная была натура, здоровая и телесно, и душевно. Даже приблизительно не могу сказать, сколько времени прожила тогда матушка у Б. Тропиной, но, кажется, года три или четыре. А где жила в это время Екатерина Мартыновна, виделась ли она со своей дочерью, — этого тоже не знаю.
После жизни у Тропиной матушка была взята в городской приют для бедных детей. Воспитанницы жили на полном иждивении. Одежда у всех приютянок состояла из установленной формы. Этот приют существовал до 1919 года. Преподавались там начальные знания: русский язык, ариф­метика, закон божий, а также рукоделие и шитье. Матушка пела в при­ютском хоре. У ней был небольшой силы, но приятный контральто и хоро­ший слух, и это сохранилось у нее до конца жизни. Петь она любила. Иногда мы пели с ней вдвоем. Этот приют существовал главным образом на средства П. И. Кузнецова. Его дочь, Евдокия Петровна, была попечи­тельницей этого приюта.
Пребывание матушки в приюте продолжалось, кажется, не менее че­тырех лет. Порядок дня, распределение занятий были строго установлены и точно выполняемы.
При каких обстоятельствах произошло первое знакомство моих роди­телей, чем тогда занимался мой отец, у кого в то время жила и чем су­ществовала Екатерина Мартыновна? Все это, как и многое другое, мне совершенно неизвестно. Матери было тогда семнадцать, а отцу двадцать шесть лет. Родившийся через год первенец, названный Николаем, помер грудным ребенком. После него появились сначала Ольга, потом Вера, в Красноярске. Я родился в Аскизе, где тогда уже служил отец резиден­том. Кажется, некоторое время вместе с ними жила Екатерина Мартынов­на. О создавшихся отношениях между ними и моей бабушкой, Екатериной Мартыновной, я узнал от моей матушки, но я помню только очень малую часть. Хотя неполно и поверхностно, но вот что я запомнил об их отно­шениях. Бабушка к отцу относилась очень плохо, ибо она считала, что ее дочь такого знаменитого рода, с такой родней, как князья Чарторийские (Петрашевский тоже приходился родственником), достойна была соединить свою судьбу, если и не с таким высокоразвитым человеком, то во всяком случае и не с таким, как отец, имевшим звание красноярского мещанина, да притом еще крестьянского происхождения. Дочь не разделяла с ней таких взглядов, она была на стороне отца, а потому вполне естественно, что и он со своей стороны относился к бабушке и холодно и неприязненно, и создавшаяся обстановка порождала причины для столкновений.
Екатерина Мартыновна, о которой (очень немного) я знаю от моей ма­тушки, была убежденная до фанатизма, несгибаемая и прямолинейная ка­толичка. Волею судеб очутившись в Сибири, оторванная от привычной обстановки, ей все здесь казалось безнадежно мрачно и чуждо. Гордо и мол­чаливо переносила она ею же созданное одиночество. Некоторые черты характера моей матушки, только в гораздо более смягченном виде, были ею восприняты от ее матери. Лицом она тоже на нее походила.
Отдаленные предки моего отца были зыряне. В котором году появил­ся в Сибири первый Каратанов и по какой причине, вольно или невольно он попал сюда, об этом не знаю ничего. Как будто это произошло около второй половины восемнадцатого века. Мой дедушка был Иван Степано­вич, отца которого, значит, моего прадедушку, звали Степан, а какое имя носил отец Степана, т. е. значит мой прапрадедушка?! На этом месте моя родословная уходит в глубь веков и безнадежно теряется. Ну, там дело давнишнее, до некоторой степени и простительно, а вот забыть много того, что происходило уже на моих глазах — этого уж, пожалуй, извинить нель­зя. Например, не знаю, как звали мать моего отца... Его родных брата и сестру, т. е. моего дядю Виктора и тетку Авдотью помню хорошо. Умер­ли они в 1928—30 годах. Чем занимался прадедушка, каковы были источ­ники его существования, я не знаю, но об Иване Степановиче хотя и очень незначительные, но какие-то сведения есть. Он занимался подрядами по постройке домов. И сам он в городе владел несколькими домами, что дает основание судить о нем как о человеке, которому подряды приносили из­рядный доход. Отец жил у него. Может быть, в то время была жива и его мать. А затем для меня совсем непонятно, по каким причинам и когда отец одно время жил в Енисейске. Но из Енисейска он почему-то зимой бежал в Красноярск. В прямом смысле — бежал. Большую часть пути он прошел пешком. Здесь он поступил в уездное училище, которое в то время обладало обширной программой. Еще задолго до поступления он умел и читать и писать. Учение у него пошло блестяще. Он и некий Шаров были лучшими учениками. На их выдающиеся успехи начальством училища бы­ло обращено внимание, и их решили на казенный счет отправить в высшее учебное заведение. Шаров туда уехал, получил высшее образование и даже в дальнейшем, в зрелых годах, дослужился до генеральского чина. Этот Шаров — красноярец. Имел большой собственный дом. Помер он, кажет­ся, немного раньше отца. Я его хорошо помню. Но отцу от поездки при­шлось отказаться. Причиной этого отказа послужило следующее обстоя­тельство. Иван Степанович, выполняя в то время один большой подряд, не сумел учесть требовавшихся на него расходов, и ему для того, чтобы его окончить, пришлось тратить собственные деньги и продавать даже не­движимое имущество, т. е. свои дома. Этот взятый им подряд заключался в постройке через реку Качу деревянного моста в конце Сурнковского пе­реулка (раньше именовавшегося Покровским), который находится теперь на том же месте. Но от дедушкиного моста (кроме, может быть, несколь­ких свай), пожалуй, уже ничего не сохранилось, так как его с той поры много раз переделывали и обновляли. Отцу в то время было лет шестнад­цать. Неудача с подрядом сильно ухудшила материальное положение се­мьи, и отец поэтому отказался от поездки в Петербург, чтобы помогать семье. Кажется, он тогда к какому-то купцу поступил разъездным приказ­чиком. Приходилось ездить и летом и зимой. Но все это я пишу по неяс­ным отрывкам воспоминаний. Он тогда служил одно время в здешней го­родской управе. Когда помер дедушка, я не знаю. Вероятнее всего, это произошло до моего рождения, т. е. до 1874 года. Похоронен он в Краснояр­ске, в ограде Всехсвятской церкви. Теперь ее не существует, так как лет десять-двенадцать тому назад она была разрушена, и то место, где поме­щалась церковь и окружающая ее ограда, теперь застроено домами. Когда-то лет сто тому назад эта церковь называлась кладбищенской, т. к. в ее ограде находилось кладбище. Не знаю кем из них, или дедушкой или прадедушкой, в эту Всехсвятскую церковь был пожертвован специально по заказу отлитый колокол весом в 125—150 пудов, на котором была обозначена фамилия жертвователя. Так этот колокол и назывался Каратановским. Дом дедушки помещался тогда недалеко от дома Суриковых, и Василий Иванович хорошо его помнил и не раз мне о нем передавал свои воспоминания.
Жизненный символ веры матери, хотя она и допускала мысль о том, что жизнь людей вообще можно устроить как-то лучше, был тем не менее тот, что существующий порядок, взамен которого пока еще не придумано лучшей формы, порядок в семье, в обществе, в религии и во многом дру­гом, есть правильный, справедливый и нарушение его части нехорошо, безнравственно и гибельно. Пусть такой жизненный уклад определяется неблагозвучным, всегда несколько с подчеркнутой презрительностью про­износимым словом «мещанский» (надо сказать, что это понятие весьма растяжимо), но в этом быте была, да и есть пока, та хорошая сторона, что в нем заложена твердость и строго очерченная во взаимоотношениях определенность приобретенных опытом, освященных временем установив­шихся традиций, и на этой прочной основе зиждилось семейное благопо­лучие.
Отец нас любил. В детстве он, бывало, называл меня придуманным им словом: «Митирюк», но ласкал редко. Когда я видел его с сердито на­хмуренным лбом, с трепетно раздувающимися ноздрями, что служило при­знаком того, что он чем-то недоволен, то на меня почему-то находил страх, и я скорее скрывался. В его нравственном облике вообще было заложено много теплоты и любви и к людям и к животным. С малых лет, как я только начал помнить, и во всю остальную жизнь я получал от отца и ма­тушки только хорошее, только хорошее! Они давно умерли. Но я и сей­час вспоминаю о них с горячей любовью и глубокой грустью. Да будет бла­гословенна память о них!
В некоторых семьях, имевших для этого материальную возможность, воспитание детей поручалось посторонним лицам — боннам или гуверне­рам. Результаты такого воспитания, смотря по обстоятельствам, получа­лись и хорошие и плохие, но наша семья, конечно, не могла из своего весьма ограниченного бюджета тратить на это деньги, и наше воспитание было домашним. Оно главным образом было основано на заботе, любви и ласке. Матушка уделяла мне больше внимания, чем моим сестрам, потому что я был их младше и чаще около нее находился. Хорошо и приятно бы­ло находиться под теплым материнским крылом, но в этом была и неко­торая слабая сторона, заключавшаяся в том, что данное обстоятельство расслабляюще действовало на мою натуру, которую природа поскупилась наградить достаточной силой характера, что, предоставленное на волю те­чения, сохранилось до самой старости.
«...И жизнь свой развивает свиток...» В моем жизненном свитке, осо­бенно в той части, которая касается моего детства, есть большие пробелы, и поэтому я не только часто нарушаю хронологическую последовательность и иногда сильно путаю связь событий, но и, так как многие из них совер­шенно не сохранила память, не имею возможности восстановить и запол­нить длинные периоды времени.
Отец, живя в Аскизе, одно время служил там в Абаканской инород­ческой управе. Но сколько времени он пробыл в этой должности и когда это было, для меня так же непонятно, как и наше пребывание в селе Иудино, где он очутился заведующим винным складом, «подвальным», как тогда называлась эта должность. О пребывании в этом селе у меня сохранилось лишь несколько несвязных отрывков. Но они вырисовываются довольно ярко. Однажды отец повел меня в моленную сектантов-молокан, из кото­рых почти сплошь, за малым исключением, состояло это село. Войдя в большую комнату, мы увидели плотно стоявшую толпу посетителей. Из медных кадильниц шел горевший в них душистый ладан, и вся комната была наполнена дымом. В переднем углу, около аналоя с лежавшей на нем большой толстой книгой, стоял человек. Гнусаво, протяжно и громко пели стоявшие со строгими лицами бородачи-крестьяне. Может быть, сре­ди них были и женщины, но я этого не помню.
Потом я с родителями ездил еще на мельницу. Лес, плотина, пруд. Крестьяне, приехавшие молоть муку. Вспенивая воду, со стуком вертятся колеса, шипят быстро вращающиеся жернова, и все это заставляет ритмично подрагивать мельничное здание. Все здесь прекрасно: и природа, и мельница, сам мельник, запушенный, как инеем, насевшим на него мучным бусом. Не хотелось мне так скоро оттуда возвращаться обратно.
В этом селе с нами жила бабушка. Конечно, я видел ее много раз, но почему-то совершенно ее не помнил, и если бы не один случай, то я бы уже и совсем не имел о ней никакого представления. Держа за руку, она куда-то меня повела. Вышли за село, прошли кочковатый с желтыми цве­точками луг (я и сейчас помню эти желтые цветочки), миновали поскотину и затем, пройдя кустарник, около больших деревьев увидели палатки. Это был цыганский табор. Горели костры. Цыгане, цыганки, полуголые ребя­тишки, медведь на цепи, лающие собаки, телеги, лошади н т. д. И гром­кий, не русский, а чужой странный разговор, и собачий лай, и бряцающий лязг железа — все это сливается в одни сплошной шум. Мы стояли, окру­женные этими смуглыми людьми. Никогда я еще подобного раньше не ви­дел. Тут и жизнь и люди — все было не по-нашему. Вообще, в то время в Сибири было много цыган, и оседлых и передвигавшихся табо­рами.
Тогда мне было лет шесть, но и через такое, равное чуть не семидеся­ти годам расстояние, я хорошо запомнил свою бабушку. Высокая, худо­щавая, без одного глаза, в черном платье, в черной большой шали, со строгим лицом, она напоминала монахиню. И с тех пор она вот такой пред­ставляется в моем воображении. Еще в детстве, но, уже научившись чи­тать, рассматривая журнальные картинки, среди которых попадались изоб­ражения пыток, аутодафе, когда сжигали еретиков, мрачных подземелий, фигур в длинных черных одеждах и т. п., эти изображения я всегда со­поставлял с образом моей бабушки. Может быть, в ней было при ее фа­натизме что-то присущее тем людям, которые за свои убеждения бестре­петно переносили пытки и спокойно шли на костры. Когда, где и от чего она умерла, не знаю. Но по некоторым данным, можно предполагать, что это случилось в начале девяностых годов.
В Иудино отец бывал у Т. М. Бондарева, с которым он был знаком и раньше.
В 1883 или в 1884 году матушка летом, приехав из Аскиза, где ос­тавался отец, служивший там резидентом, почти всю зиму прожила в Крас­ноярске. После нового года сюда приехал и отец, чтобы с семьей обратно возвратиться в Аскиз. Мои сестры, Ольга и Вера, в то время уже учи­лись в гимназии, и поэтому оставались в городе. Для предстоящего пути был сделан большой, с внутренней и наружной стороны обитый кочмой возок. Помещался он на широких и толстых снизу обитых шиневым железом полозьях. В дверцах, находившихся по обеим его сторонам, были вде­ланы небольшие застекленные окошечки. Отъезд происходил, кажется, во второй половине февраля. Несколько наших друзей будут провожать нас до первой остановки в деревне Овсянке. Для них в большую кошеву была впряжена тройка.
Наш выезд назначен был к концу дня. В возок должна была впрячь­ся пятерка, но так как в узком пролете ворот не помещается такое количе­ство, то пара пристяжных будет впряжена уже по выезде на улицу. Хотя с того времени прошло уже больше шестидесяти лет, но, тем не менее, я все хорошо помню.
В присутствии многочисленных знакомых, пришедших провожать нас, приглашенным из Покровской церкви священником был отслужен напутст­венный молебен. Провозглашалось «о плавающих, путешествующих»... А после молебна, как это всегда происходило в таких случаях, по установ­ленному старинному обычаю надо было сначала всем присутствующим, не­пременно всем, с минуту молча посидеть, а потом всем встать, помолить­ся на иконы, а затем начинались прощания, поцелуи, слезы, пожелания счастливого пути, тем-то или тому-то в Аскизе передать поклон. Женские и мужские голоса. Говорят все сразу. Слышатся и деловые обращения к моему отцу: «Так ты уж, Иннокентий Иваныч, ... увидишь того-то, скажи, напомни то-то и то-то», и т. п.
Ну, все! Пора! С богом! Гурьба провожающих выходит за нами на ули­цу. Но всегда при этом бывает, что что-то забыли: шаль, узелок... На дно возка положены перины, на них подушки, а сверху несколько теплых и толстых одеял, которыми будут укрываться пассажиры. К одной из стенок прислонен большой туго набитый мерзлыми пельменями мешок да еще не­сколько узелков с торчащими, похожими на заячьи ушки, кончиками. На передней стенке поблескивает серебром маленькая иконка, к потолку при­вешен фонарь для свечки. Пригнувшись в дверцах, в возок первой входит матушка. На руках у ней лежит недавно родившаяся сестра Апфия. Я и няня помещаемся последними. Приоткрыв дверцу, в шубе, перехваченной опояской с висящим на ней револьвером в кобуре, смотрит отец вопроси­тельно, все ли, дескать, в порядке, заглядывает внутрь возка. Уселись? Трогай! Он вскакивает на козлы и садится рядом с ямщиком. Он и всю дальнейшую дорогу ехал на козлах. С нами едет еще нанятый здесь на должность караульного человек на деревяшке, лет пятидесяти, по фамилии Гриневич. Он садится по другую сторону ямщика. Сзади возка на тройке, впряженной в большую кошеву, до деревни Овсянки, где будет остановка на ночь, едут провожающие мужчины и женщины. Их человек восемь. Ос­тающиеся заглядывают в окошко возка, что-то говорят. К глазам подносят платки. Долго усаживаемся. Похлопывают подушки, приминаются мяг­кие сиденья, подтыкаются одеяла. Все это еще холодное. Мы крестимся на образок. Тройка лошадей, напрягшись, рывком страгивает с места дрог­нувший возок. Под широкими полозьями, по тонкому покрывающему двор слою снега, резко взвизгивая, со скрежетом зашипела галька, задребезжа­ли в дверцах стекла окошек и, радостно захлебываясь, под дугой скоро­говоркой зазвенели дары Валдая. Сжавшись в тесных воротах, лошади, рванувшись от удара бича, стремительно выносятся в улицу. Тут про­исходит короткая остановка для того, чтобы припрячь еще пару прис­тяжных.
Зачекали быстро перебираемые вперебой двадцать сильных лошадиных ног. Какой-то прохожий, перекликаясь с отцом, улыбаясь, машет рукой. Завернули влево в переулок. Дальше, по взвозу, спуск к Енисею. За гора­ми гасла дымчатая полоска зари. Слышно, как лошадиные копыта, то уча­щенно, суетливо, дробно затропотят по гладкому льду, то с треском раз­бивают ледяные пузыри.
Давно уже остались позади редкие, кой-где мигающие огоньки города. Переливаясь басовыми и высокими нотами, как струнные звуки виолон­чели, полозья тянут свой мотив и, вторя им, звенят колокольцы. И долго еще, на протяжении многих сотен верст, предстоит слушать и наслаждать­ся этой чудесной дорожной симфонией.
Возок все время покачивается, подбрасывается от резких толчков, а на крутых поворотах дороги, раскачиваясь, сильно кренится набок. Иногда отец, спрыгнув с козел, бежит рядом с возком и за стеклом окна, присло­нив к нему свежее и обветренное лицо, вопрошающе — все ли, мол, в по­рядке, — заглядывает внутрь. Бывало, что после этого он не сразу садился на козлы, а некоторое время задерживался у кошевы провожающих.
Вещи утряслись, умялись. Каждый из нас нашел уже самое удобное положение для своего тела. Заря погасла. Надвигалась ночь. А что там на улице? В каком месте мы едем? Но лень подниматься, чтобы посмотреть в темное окошко. Я плотнее укутываюсь в шубу. От всех переживаний этого дня и необычных и новых ощущений мозг начинает обволакивать ленивая, приятная дремота, а тело вытягивается в сладкой, расслабляю­щей позе. При этом начинает казаться, что мы движемся не вперед, а пя­тимся в обратную сторону, или, хотя при этом и слышим топот бегущих лошадей, кажется, что они не бегут, а топчутся на одном месте. Даже до­ставляет удовольствие задерживать такое ощущение. Дремота начинает пе­реходить в сон, и звон колокольцев, шипение полозьев, удары копыт, как будто все больше отдаляясь, начинают доноситься все тише и приглушен­нее, меркнут, потухая, и, наконец, замирают совсем.
…Потом идут годы. Все дальше отодвигается детство, и одна за другой начинают спадать искрометные, лучезарные ризы, и — навсегда, навсегда рассеиваются золотые и розовые туманы юности.
Ледостав по-разному наворочал льды: то плашмя, то стоймя. С подвет­ренной стороны нанесло ветром сугробы снега. Меж ними кой-где поблески­вают озерки оголенного льда. Было, должно быть, часов восемь вечера, когда сквозь перезвон колокольцев из Овсянки, все более приближаясь, стал доноситься собачий лай. А вот возок отклонился назад. Это начался подъем на деревенский взвоз. Тут нас встретило лаем несколько передовых псов, а въехав в улицу, мы были окружены уже многочисленной стаей разноголосых, то хрипатых, то визгливых, разношерстных и разнокалибер­ных Соболек, Соколок, Белок и т. д. Путаясь между ног лошадей, они подпрыгивали, пронзительно взвизгивали, когда ямщик бичом которую нибудь из них хлестал по спине, и беспрерывно лаяли и успокаиваться нача­ли лишь тогда, когда мы остановились у ворот.
Ямщик отпрягает пристяжных. В доме уже слышали. Кто-то из него вышел. Гремит снимаемая с ворот заворина. Хозяева дома моих родителей встречают как знакомых. По случаю ли праздника, именин или чего дру­гого, но в просторной комнате, в которую мы вошли, вокруг стола с рас­ставленною на нем разнообразной снедью сидело около десятка гостей, крестьян. Некоторые из них уже порядочно подвыпили и, пошатываясь, подходили здороваться с нами. Но мне, когда я вошел в комнату, прежде всего, бросились в глаза стоявшие на столе деревянные ярко расписанные цветами жбаны, содержимое коих, как оказалось потом, состояло из браги. Наше неожиданное появление сначала внесло некоторое замешательство, но все это быстро уладилось. Принесли стол, покрыли скатертью, устави­ли на нем привезенные с собой бутылки и закуски, и наша компания рас­селась вокруг стола. Спустя немного в кухне трещала уже затопленная печь, и было слышно, как в чугун, стуча, как деревяшки, сыпались моро­женые пельмени. Светло, тепло, разговоры. Появились пельмени. А че­рез короткое время красный жбан с брагой появился и на нашем столе. Пили и похваливали. Налили мне. Я выпил. Сильно вкусно. Захотелось еще. Но «хороша бражка, да мала чашка». Когда я попросил налить мне еще, то на меня строго вопрошающе взглянула матушка (дескать, доста­точно), и чашка осталась пустой. Ничего не поделаешь. Надо сказать, что мне вообще никогда не дозволялось, хотя бы даже и немного, пробовать алкоголя. А была эта брага густая, как сливки, с медовым запахом и при­том крепкая. После выпитого у меня сначала щекочуще засвербило в но­су, потом зашумело в голове, и перед осовевшими глазами, тронувшись со своих мест, медленно вокруг меня поплыли и столы, и жбаны, и люди. В комнате рядом была постель. Я лег и, засыпая, слышал, как кто-то с меня стягивал пимы и снимал одежду. Заснул крепко.
Меня разбудил отец. Солнце еще не взошло, но в тусклом сумраке ут­ра можно было различать уже все предметы. Звезды, особенно к сторо­не восхода, уже угасали. В возок запряжены те же лошади. Отдохнувшим за ночь и покормленным, пробенчавшим накануне не больше двадцати верст пути, им не трудно будет пробежать еще тридцать с небольшим верст до следующего станка — до деревни Бирюсы.
Все находившиеся в комнате опять молчаливо посидели и помолились на иконы. После этого, конечно, последовали прощания, пожелания, поце­луи. Для провожающих уже тоже в кошеву запряжена тройка. Теперь мы разъедемся в разные стороны. Дверца возка захлопывается, и мы разме­щаемся в нем уже на привычных, обжитых местах. Покачнувшись и кряк­нув, задев отводиной за верею ворот, возок выезжает в короткую деревен­скую улицу, где припрягается пара пристяжных. Как будто откашливая свои пересохшие за ночь медные горла, под дугой радостно забренчали колокольцы. Сытая, хорошо отдохнувшая за ночь пятерка быстро проно­сится мимо домов. Лающие собаки, бегущие рядом с возком, крестьян­ка с ведрами на коромысле, дровнн с сидящим на них мужиком в дохе, равномерное встряхивание возка при спуске со ступенчатого взвоза, где ямщик, натягивая вожжи, сдерживает избыток накопившейся в лдшадях энергии, — все остается позади, и по мере того, как мы, выехав на Ени­сей, продолжаем двигаться все дальше, тихо двигаются назад, как бы уп­лывая, прибрежный лес, скалы с пятнами снега в расщелинах, и с ними вместе, вытесняемые новыми ощущениями, уплывают назад и город, и Овсянка, и красные жбаны — и вообще все прочее.
Все это было еще только как краткое предисловие к длинному расска­зу, и мы только сейчас начинаем более углубленно вчитываться в его страницы.
Пока еще полумрак, но грядущий с востока, нагоняющий нас день уже пронизывает лучами колеблющуюся нежную дымку морозного тумана, и каждое мгновение все больше посылает свету. Дорога идет зигзагами и редко сохраняет более или менее прямое направление, так как этому пре­пятствуют торосья. Иногда она даже круто поворачивается, и от одного берега ее направление идет к противоположному берегу.
Попадаются иногда встречные обозы. Еще издали начинает доносить­ся сливающийся в одну мелодию, смягченный расстоянием, звон колоколь­цев приближающегося обоза. Впереди саней первого воза устроена малень­кая деревянная часовенка (в Красноярском краевом музее есть такая часо­венка) с крошечной колокольней, внутри которой, окруженная миниатюрными, сантиметра в два размером, нежно и скромно позванивающими во время движения саней обоза колокольчиками, вставлена маленькая икон­ка. Часовенка сделана из точеных балясинок, раскрашенных в яркие — красные, синие, зеленые и желтые цвета. Такая часовенка имелась не на всех, а только на каждом десятом возу. В такт лошадиным шагам, равно­мерно качаясь, поскрипывают у саней оглобли. Из заиндевевших лошади­ных ноздрей шумно, со свистом, вырываются клубы пара. Нам при таких встречах, чтобы нас не объезжал обоз, приходилось иногда, своротив с до­роги в сторону, стоять на месте и пережидать до тех пор, пока он не прой­дет весь. Долго еще до конца этой движущейся, то плавно, то круто, изви­вающейся ленты обоза, количество возов которого, случается, доходит до сотни, а то и больше! Одетые в дохи обозники вступают с нами в разгово­ры, что вносит некоторое развлечение, да и время проходит незаметнее и быстрее. Нашей пятерке тоже уже достаточно примелькался и надоел скрип и вид этих однообразно движущихся обозных саней, и она нетерпе­ливо топчется на месте, да притом немного и подмерзла без движения, и по-своему старается, чем только возможно, разнообразить долгую вынуж­денную остановку: для развлечения которая-нибудь из лошадей положит голову на свою соседку, а другая с нарочито свирепым видом щипнет за шею, отчего та пронзительно взвизгивает и трясет головой. Но вот, наконец, проскрипели и последние сани обоза. Застоявшаяся пятерка, да к тому же еще несколько подстывшая на холодном ветру, сама без понукания сдер­гивает возок с места, и мы выезжаем на дорогу. Качество дороги неодина­ково, то она идет достаточно гладко и ровно, то состоит из ухабов и затвер­девших снежных передувов, выбоин и т. п., и возок в таких местах подвер­гается сильной качке, резким толчкам и встряхиваниям, и потому иногда в таких случаях, сойдя с козел, отец, ямщик и Гриневич, выделывающий на своей деревяшке «рупь двадцать», идут рядом с возком и, поддержи­вая его, смягчают резкие толчки.
Чтобы поразмяться и посмотреть, что делается на улице, я пользуюсь случаем и вылажу из возка. Река курится сдуваемыми с нее мелкими пы­линками снега, и эта легкая полупрозрачная дымка смягчает резкость береговых очертаний и колюще пощипывает лицо, и глаза щурятся от ос­лепительной белизны. Над заиндевевшими лошадьми, струясь, дымится пар, и от него доносится запах лошадиных тел. И все, все: и мы, и лоша­ди, и скалистые берега, и торосы, и все остальное, — несказанно прекрас­но, и как хорошо жить на свете, и какое счастье, что видишь эту ни с чем не сравнимую красоту (тут бы мне хотелось дать более сильное определе­ние, чем слово «красота»).
Отец, караульный и ямщик после такого променада садятся на свои места, а я влажу в возок. Хорошо было после этого, закутавшись в шубу, сесть, прислонившись к стенке, или, вытянувшись, погрузиться в прият­ную дремоту. Матушка с няней от толчков и встряхиваний покачивают го­ловами. Иногда им приходится раскутывать и перепеленывать заплакавше­го по какой-то причине ребенка. Сделать это надо так осторожно, чтобы не застудить коснувшейся струей холода горячее тельце.
Встреченные, как это всегда бывает при въезде во всякую деревенскую улицу, лаем и преследованием собачей стаи, мы часов в десять утра были в Бирюсе. Там сменили лошадей и поехали дальше.
Не помню, на каком из станков мы остановились у очень богатого крестьянина. Но мне запомнилось, что этот дом пятистенный. В малой половине помещалась кухня, а в большой, в которой было несколько боль­ших комнат, жили хозяева. Комнаты были обставлены на городской лад. На стене висело в рамках несколько картин и красочные олеографии. Хо­зяева этого дома встретили нас как хорошо знакомых. Надо сказать, что моему отцу проделывать этот путь приходилось много раз, а потому ему, пожалуй, были знакомы все обитатели лежащих по этому пути станков.
Этот крестьянин был, кажется, хлебным торговцем и держал лошадей для проезжающих. «В хомутах-то у него сорок ходит», — так, вероятно, про него говорили крестьяне. Но, пожалуй, у него было и больше сорока лошадей. Двор большой. Строения, начиная с дома, большой хлебный ам­бар и обширные стайки для скота — все это выглядело основательно и добротно. Везде виден был раз и навсегда заведенный порядок, где и хо­зяин и работники, как это бывает в крепких хозяйствах, хорошо знали свое дело, а каждая хозяйственная принадлежность, будь то хомут, лопата и т. п., находилась на определенном месте. В глубине двора помещался, еще небольшой дом, в котором жили работники. Из стаек для скота доно­силось коровье мычание, лошадиный топот, блеяние и дробное постукива­ние овечьих ног. У коновязи стояло несколько привязанных лошадей, по двору, поклевывая рассыпанные зерна, разгуливали зобастые сытые го­луби. «Полная чаша», — так определяют подобное обилие. Все было про­питано тем установившимся, многолетним, терпким и ядреным запахом, ко­торый свойствен дворам зажиточных крестьян.
Особенно спешить вообще некуда, притом на лишнее время приходит­ся задерживаться из-за грудной сестренки. Она сейчас раскутана из стес­нявших ее движения накрученных на нее толстым слоем одеялец, а пото­му с огромным наслаждением пользуется возможностью подвигаться. В чи­стой просторной комнате, в присутствии хозяев происходит чаепитие. На столе самовар и разных сортов печенье. Поели, поговорили, и надо соби­раться в дорогу.
В возок запряжены другие, свежие лошади, нанятые у этого мужика. Для порядка, проверив запряжку и решив, что все сделано как следует быть, ободряюще похлопав и потрепав (что тоже необходимо сделать) по упругой и теплой спине которую-нибудь из лошадей, на что та понима­юще отвечает нежным ржанием, ямщик садится на козлы. В том же по­рядке мы водворяемся на свои места. Качнулся возок, звякнули колокольцы, зашипело под полозьями, и мимо нас, после того как мы спустились на Енисей, опять тихо и плавно поплыли навстречу берега реки. Опять обозы и пр. Повторяется все то же. Останавливались на станках, сменя­лись лошади. Ночами не ехали. Утром выезжали, когда еще чуть начина­ло зариться.
В Минусинск мы приехали, кажется, в конце четвертых суток и оста­новились там у давнишних приятелей моих родителей супругов Должниковых: Потамия Андреевича и его жены Анны Даниловны. Мне и раньше до этого приходилось бывать у них, а потому я и сейчас помню, что у них был большой двор и большой же, со многими просторными и светлыми комнатами, одноэтажный дом. Где-то у них были золотые прииски, доход с которых давал им возможность неплохо существовать.
Потамий Андреевич был человеком добрейшей души, но несколько безалаберным и поэтому очень мало уделявшим внимания деловой сторо­не жизни. К тому же, если предоставлялась возможность, любил иногда здорово кутнуть, и когда бывало отцу по каким-то делам приходилось из Аскиза выезжать в Минусинск, то матушка заранее знала, что «Поташа с Кешей», как они называли друг друга, не упустят случая очень весело провести время, и деловая поездка отца продолжится на несколько лиш­них дней. Прожили мы у них несколько суток. Ходили по гостям. Доволь­но ясно я помню посещение нами семьи Гусевых.
Идя в гости, да вообще в торжественных случаях, матушка одевалась в шелковое фасона кринолина платье (может быть, это и был кринолин). От талии оно сильно, колоколом, расширялось книзу. На плечи она наки­дывала большую, закрывающую ей грудь и спину кашемировую цветную шаль, а на голову надевала спускавшуюся до груди черную косынку.
Гусев был первым в Сибири сахарозаводчиком. Он специально ездил в Германию, чтобы изучить там технику производства сахара, вывезти от­туда паровую машину и нанять мастера немца. Все это он выполнил. Дело пошло хорошо. Выделываемый сахар по своему качеству не уступал рос­сийскому. Дальнейшую судьбу этого завода, т. е. сколько времени он про­существовал, — я не знаю. Со смертью Гусева, кажется, ликвидировалось и все дело.
Распростившись с гостеприимными хозяевами, двинулись дальше.
Я помню, что в Аскиз мы приехали вечером. Приветливо замелькали огоньки села и резиденции. Кто-то распахнул ворота, и возок вкатил в зна­комый двор. Забегали люди, вытаскивая из возка вещи. Матушка с сест­ренкой легла на заранее приготовленную постель.
Встретил нас резидент, должность которого переходила теперь к отцу. По словам отца, сменявшийся им резидент (фамилии его не помню), кото­рого он хорошо знал и раньше, был человек порядочный, со спокойным и ровным характером, но он как-то не мог приспособиться, чтобы доста­точно хорошо справляться с большим хозяйством, и хотя дело шло у него неплохо, он им тяготился. Передав дело отцу, он еще довольно долго жил сначала в резиденции, потом переехал к кому-то в частный дом, а затем уехал в Красноярск. Семья у него состояла из жены и сына в возрасте четырнадцати-пятнадцати лет. Существо это было долговязое, болезненное и странное, и мне почему-то он не внушал симпатии.
С восхищением я смотрел на все знакомые уголки двора, на реку, на степь, курганы, конюхов и на все прочее, и казалось, что, как в сказке о мертвой царевне, без нас все тут спало, и только наше появление пробу­дило к жизни окружающее.
Наша семья снова, как и раньше, поселилась в малой половине дома.
Я сейчас никак не могу установить ни года, в который это произошло, ни своего возраста. Но то, что о нем рассказывали мои родители, мне за­помнилось довольно хорошо. Я имею в виду передать их рассказ о крещении трех тысяч татар. Такое крупное, государственного масштаба событие, конечно, не могло быть не отмечено в свое время и более подробно опи­сано в тогдашней прессе. Имеются сведения и в Аскизском церковном архиве, который в первые годы революции был перевезен в Красноярск.
Со времен крещения Руси при Владимире в отечественной истории та­кие массовые крещения бывали, но они единичны. От кого исходила ини­циатива: от правительства или от П. И. Кузнецова — это мне неизвестно. Но аскизцы были тогда свидетелями такого из ряда вон выходящего со­бытия.
Так же, как и тысячу лет тому назад, массовой купелью крестившим­ся служила река. Из Красноярска на это торжество приехал губернатор с чиновниками, среди которых были и из Петербурга, архиерей со священни­ками и хором певчих и много гостей. Присутствовал и сам Кузнецов со всей или частью своей семьи.
Быстрая и светлая река Аскиз запрудилась голыми телами. После того как окунувшийся в воду, т. е. принявший крещение, выходил на бе­рег, ему давали рубаху, а на шею весили на шнурке, называвшемся гайтаном, медный крестик. Восприемниками крестившихся были заранее на­значены кумовья и кумы. На долю моих родителей пришлось 750 крест­ников. Так что потом в любом улусе они встречали своих крестников.
В огромных котлах, висевших над кострами, тянувшимися от рези­денции по всей улице села, для угощения новокрещенных варилась бара­нина и конина. Все затраты на это дело были покрыты Кузнецовым.
Вполне естественно, что из текучей, сменяющейся, разнообразной по своему составу массы лиц, останавливавшихся в резиденции, запечатлелись немногие. Но из этих немногих, проживавших иногда несколько дней, а то месяц и больше, некоторые личности память сохранила довольно хорошо. Среди таковых был, например, политический ссыльный по фамилии Радецкий. Его фотопортрет имеется в нашем Красноярском краеведческом му­зее. Он жил у нас, пожалуй, не меньше двух месяцев. Я очень привязал­ся к этому доброму и красивому человеку. Мне все нравилось в нем, даже фамилия его казалась мне особенно красивой. Он много времени проводил со мной: брал меня кататься на лодке или на прогулку, и мы тогда до­вольно далеко уходили в степь. Располагались посидеть или у кургана или в кустах на берегу реки, и он начинал мне рассказывать о людях, растени­ях, небесах и многом другом. Вообще, тема была всеохватывающая. Гово­рил он просто и понятно. Потом он куда-то скрылся, и с тех пор я о нем уже ничего не слышал.
Не раз в резиденции останавливался на некоторое время художник по фамилии Станкевич. У него были с собой сделанные им акварели ви­дов Алтая, Саян, а также жанровые сцены. Мне тогда эти акварели каза­лись хорошими, но уж особенно меня не поразили, так как мне приходи­лось видеть репродукции в художественных изданиях, имевшихся у нас. Но вот то, что я видел человека, который сам рисовал эти акварели, — это было для меня ново и внушало почтение.
Он был художник. Художник! Настоящий! Так вот они какие эти ху­дожники! Да и наружность у него такая была, точь-в-точь, как их изобра­жают в журнальных картинках: бородка клинышком, длинные волосы и; как мне тогда казалось, костюм-то на нем какой-то особенный. Несколько акварелей он подарил отцу, который потом их копировал. У нас имелась и еще одна его работа масляными красками, сделанная им по заказу отца на холсте, — икона Рождества Пресвятой Богородицы. Несколько аква­релей Станкевича есть в нашем музее. Много лет спустя мне их пришлось там увидеть. Оказались они весьма слабенькими — «сладенькими», но удивительно аккуратненько и чистенько сделанными.
В котором году проездом на прииски Кузнецова в резиденции останавливался В. И. Суриков, я не знаю. Но об этом слышал от своих родителей. Появление его в резиденции совпало случайно с одним интересным собы­тием. Незадолго до его приезда был пойман, арестован и посажен временнo, до суда, в аскизскую каталажку разбойник татарин Кучаска. Разбой­ничал ли он один, или были у него товарищи, не знаю. Но насколько мне помнится, он действовал, кажется, один. На жителей улуса он наводил панику. Свои набеги он производил в продолжение долгого времени. Дей­ствовал он очень смело, но и так хитро, что поймать его было очень труд­но. Как его ни выслеживали — он был неуловим. Наконец, несмотря на его умение скрываться и ловко уходить от преследователей, — возможно, что среди татар у него были сообщники, у которых он прятался, или которые скрывали его у себя от страха перед ним, — но его все-таки поймали. Весьма возможно, что его выдали или взяли обманным путем, так как он обладал огромной физической силой, о которой вообще слышали раньше, а когда он был арестован, то в этом и воочию могли убедиться.
В. И. Суриков изъявил желание его нарисовать. Кучаску под конво­ем привели в резиденцию, и Суриков сделал с него карандашный набро­сок. Где находится этот набросок, если только он сохранился, не знаю.
Тогда же Кучаска был сфотографирован. У нас имелось это фото, но оно давно утеряно. Но я и теперь помню черты этого замечательного лица и позу его фигуры. Оно настолько врезалось мне в память, что если бы я и сейчас попробовал его нарисовать, то мне кажется, что изображение вы­шло бы не без сходства с оригиналом.
Как будто вылитая из бронзы его голова на крепкой шее хорошо по­сажена на мощной, стройной и пропорциональной фигуре. Сказать о его росте нельзя, потому что он снят сидящим на стуле. По лицу ему можно было дать лет тридцать. Волосы вьются крупными кольцами. Черты его лица нельзя назвать красивыми, но они правильны, четки, но не резки. Во всем складе его лица (он снят в фас) чувствуется сознание и телесной и внутренней своей силы. Взгляд спокойно-смелый, непреклонный. Так гля­дят орлы. Право, не преувеличивая, его можно сравнить с этой гордой птицей. Жестокость, которая иногда выдается, например, тяжелой нижней челюстью, совершенно отсутствует в этом человеке. Вот таким его образ остался в моей памяти. И мне кажется, что я близко подошел к его изоб­ражению. По отзывам отца, видевшего его в натуре, Кучаска действитель­но был недюжинная личность. В Красноярске он был судим и приговорен на какой-то срок в каторгу.
Когда уже много лет спустя мне приходилось встречаться с Сурико­вым, он с большим удовольствием вспоминал о своем посещении приисков и Минусинской степи.
Хозяйство резиденции было очень велико. У нас, лично нам принад­лежавших, было с десяток лошадей, десятка два коров, не считая такой пернатой мелочи, как гуси, утки и куры. Площадь, занимаемая покосами, большая часть которых орошалась искусственным способом, носившем на­звание «мочаги», была очень значительна. Расположены были покосы в разных, иногда отдаленных один от другого местах, а потому во время косьбы отцу, для того чтобы их объехать, приходилось проделывать вер­хом 50—60 верст. Само собой разумеется, что одни конюхи в страдную пору не могли справиться со всей работой, да притом они в это время от­рывались от своих основных обязанностей, поэтому приходилось в помощь нанимать татар. Точно так же приходилось со стороны нанимать татарок для ухода за огородами. Во время уборки сена даже я и мои сестры при­нимали участие в этой работе: мы возили копны. Это составляло для нас огромное удовольствие. Хотя нас к этому никто не принуждал и мы в лю­бой момент могли отказаться возить копны, но мы считали, что это была бы нехорошо, ибо нарушится порядок, а потому трудились, сидя на лоша­ди, честно, не за страх, а за совесть. Копны возили и мальчики-татарчата.
За все время службы отца в резиденции я не могу привести ни одного случая кражи татарами каких-либо вещей или угона лошадей, коров и т. п. Исключения из общего правила, как и во всем вообще, допустить, конеч­но, возможно. Среди своих сородичей у них тоже не было этого.
Взаимоотношения с отцом всегда были хорошие. Они, конечно, пре­красно знали горячий и в минуты гнева несдержанный нрав отца, но вме­сте с тем также знали и ценили и другие стороны его натуры, а именно: они видели в нем человека, который не откажет в трудную минуту в помо­щи и сделает в этом случае все, что только возможно.
Вероятно, было мне тогда не более пяти-шести лет, когда однажды зимним вечером я с моими родителями вдруг неожиданно очутился в на­ходившейся в полуверсте от резиденции Абаканской управе. Было там очень холодно, и все присутствовавшие, семь-восемь человек, сидели в шубах. Комната освещалась тремя или четырьмя сальными свечами, туск­ло мерцавшими в парном от дыхания воздухе, и от этого казалось еще холоднее.
Перед нами, зрителями, происходило театральное представление труп­пы, состоявшей из двух человек — мужчины и женщины. У стены стояла лавка, на которой лежал человек, покрытый то ли одеялом, то ли шубой а его голова была обвязана шалью, из-под которой у лица клочьями тор­чала вата. По всему тому, как около лежавшего мужчины хлопотала жен­щина, можно было понять, что она изображала ухаживающую за больным - сиделку. При этом она пела куплеты. Но из них я помню только две строчки, которые с той поры крепко и навсегда застряли в памяти:
Напоила его мятою,
Обложила его ватою...
По этим двум строчкам можно определить, что этой парой артистов изображалась какая-то комическая и веселая сценка, и, вероятно, зрители смеялись. Но мне тогда было, кажется, не особенно весело, а сильно хо­телось спать, и я, глядя осоловевшими глазами, тоскливо чувствовал себя в этой неприветливой, унылой и холодной комнате. Должно быть, я тогда там и уснул, и меня на руках принесли обратно. Какими судьбами эту па­ру занесло в Аскиз? Откуда и куда они ехали? Может быть, это были артисты из какой-нибудь прогоревшей провинциальной труппы, оказавшие­ся безработными, и вот разъезжали, и, где это было возможно, останавливались и разыгрывали небольшие подобные сценки, и таким образом под­держивали свое существование. Вполне возможно предположить, что они для этой цели в дальнейшем уехали на кузнецовские прииски.

Состав прислуги, обслуживавшей резиденцию, состоял из повара, стряпки, одной горничной и двух женщин. Обязанности последних заклю­чались в доении коров, ухаживании за птицей и кой-каких других мелких услугах при доме. Конюхов было шесть или семь. Из этого числа, за иск­лючением одного русского, Цибульского, остальные были татары. Троих из них я помню довольно хорошо, это: Цибульского, Полита и Левушку. Какого возраста был Цибульский — я не помню, и потому о нем могу сказать только то, что он удивительно хорошо, мастерски играл на пяти-струнной бандурке. Заслышав его игру, я бежал в конюховскую, где он музицировал в часы отдыха, и там наслаждался его музыкой. Струны под его пальцами, которыми в некоторых местах мелодии он постукивал по де­ке, выделывали прямо чудеса. На бандурке играли неплохо и другие ко­нюхи, но им было далеко до его мастерства. Отец, сам недурно и с хоро­шей техникой игравший на гитаре, очень высоко оценивал его игру. Ци­бульский, несомненно, обладал незаурядными способностями. Был ли он женат, не знаю.
Для меня пребывание в конюховской вообще доставляло огромное на­слаждение. Тут мне нравилось все. Нравилось, что пахнет едучим дымом Листового табаку, кожей от развешанных сыромятных ремней и т. п. Я очень любил этих здоровых, веселых и славных людей, и они отвечали мне тем же.
Полит был, так сказать, присяжным кучером моей матушки, так как если она куда-нибудь ехала, то непременно кучерил он. Ему было лет сорок — сорок пять. Среднего роста, сильного, коренастого сложения со спокойным и ровным характером. Простое, славное и доброе лицо. В его характере преобладала одна черта,— это его постоянная добродушно-весе­лая усмешка, которая как бы искрилась в его умных глазах. Службу в ре­зиденции он начал с молодых лет. Был женат, имел двух сыновей. Отец помог ему деньгами для постройки небольшого дома недалеко от резиден­ции, да, впрочем, село было такой длины, что дальнего вообще не было. Исполнял он каждое дело без излишней торопливости и суеты. И у моих родителей и у своих сослуживцев конюхов пользовался вполне заслужен­ным уважением. Я слышал потом, что он прожил до глубокой старости,, кажется, до ста лет.
Конюх Левушка, как его все уменьшительно называли, был моложе всех остальных. Пожалуй, ему было не больше двадцати трех — двадцати пяти лет. Высокого роста, стройный, смуглое красивое лицо, вьющиеся волосы, над верхней губой черная тонкая полоска усов. Мягкий и ровный характер. Походил он на большого ребенка. К нему все как-то особенно, можно сказать, нежно, относились. Да и нельзя было к нему иначе отно­ситься.
В числе женской прислуги была некая Афимья, татарка, жена Левуш­ки, в возрасте за сорок лет. «Не пара», — говорили про них. В летнее вре­мя помещались они рядом с кухней в кладовке, выходившей на террасу. Была эта Афимья маленького роста, с широкоскулым морщинистым, ста­рообразным, всегда сердитым лицом. Бездетная, поглощенная своей без­надежной страстью к Левушке, она ни себе, ни ему не давала покоя, так как вполне сознавала, конечно, огромную разницу между собой и ее моло­дым, полным сил, привлекательным Левушкой. Повод для ревности най­дется всегда. Усмотрела она, что Левушка встретился случайно во дворе с миловидной горничной, ну, значит, дело нечисто. «Давно, дескать, замечаю, как это вы переглядываетесь» и т. п. Возможно, что она имела основания подозревать его. Около себя она удерживала Левушку благодаря его крот­кому характеру да скандалами, во время которых она походила на сумас­шедшую. Все более и сильнее распаляясь, а иногда еще и угрожая его за­резать, она начинала выкидывать из кладовки, вплоть до ее опустошения, подушки, сапоги, рубахи и т. д. Несчастный Левушка окончательно терял­ся. Уйти он не мог: не пускала. Отец, случавшийся при этом, старался ее уговорить, а иногда грозил применить и физическое воздействие. Наружно она покорялась, но внутри, как в вулкане, не утихая, клокотала лава. Но, в общем, положение не улучшалось, в своем существе все оставалось по-прежнему. В большинстве случаев ссоры, драки и т. п. для окружающих являются приятным и интересным зрелищем и развлечением, но здесь бы­ло обратное явление, на всех окружающих это производило тягостное впе­чатление, ибо все понимали, что тут не простое бабье склочничество, а не­что большее. Видели, понимали, а помочь не могли. Разъединить их насильно? Но как это безболезненно сделать? Как найти выход из этого за­колдованного круга? Но так как все имеет свой конец, то нашелся и вы­ход. Начало было обычным, а конец потрясающим.
Как это обычно бывало при возникновении скандала, на Левушку сначала посыпался град упреков, а затем последовало знакомое всем опустошение кладовой. Подробности о том, что произошло дальше, я знаю от моих родителей.
А произошло вот что. Афимья выбежала из кладовой с ножом в руке и, сильно размахнувшись, нанесла им в Левушкин живот вспарывающий удар. Все произошло так быстро, что никто из присутству­ющих не успел этого предупредить. Отец принес бинт, иголку и нитки. Вложив обратно в живот выкатившиеся внутренности, живот зашил и на­ложил бинт. Но, конечно, все было напрасно. Пожалуй, что и более уме­лые руки доктора не смогли бы спасти человека. Перенеся мучительные боли, часа через три Левушка скончался.
Это происшествие произвело на всех удручающее впечатление. Вспо­минали кроткого Левушку. Все собравшиеся на похороны со слезами про­вожали его гроб. Жалели и несчастную Афимью. Она была арестована и временно, до суда, посажена в аскизскую каталажку. Потом ее отправили в Красноярск, где суд приговорил ее к пятнадцатилетней каторге. После отбытия там установленного срока она будто бы появлялась в Красноярске и кто-то ее видел. Не знаю, насколько это верно. И вообще, я о ней уже больше ничего не слышал.
Иногда в Аскизе появлялся дурачок Сарга. Он был молод, лет двадца­ти пяти. Среднего роста и такого же среднего сложения. Где-то в степи имел родственников, но родители, кажется, померли. Во все времена года переходил с места на место. Едва ли хоть сколько-нибудь его кудлатая го­лова имела представление о том, куда несут его ноги. Дошагают ли они до первого случайно попавшегося на пути улуса или до Аскиза — не все ли равно! Везде приютят и покормят. Долго нигде не засиживался. Летом ходил всегда босиком, в потрепанных штанах и рубахе. Когда же в сель­ской улице раздавалось петушиное «кукареку», это значило, что появился Сарга. Сделав несколько шагов, он падал на колени, крестился широким размахом руки и, часто кланяясь, ударялся лбом о землю. Пройдет не­сколько шагов и опять падет на колени, крестясь и выкрикивая свое «ку­кареку». Если в день его прихода был праздник и в церкви совершалась служба, то он шел туда. Расталкивая молящихся, проходил вперед, становился на колени, крестясь стукался лбом о пол, крестился и иногда, толь­ко реже, так как его останавливали, выкрикивал «кукареку». Хотя, конеч­но, он держал себя и не так, как полагается в таком месте, но и священ­ник и молящиеся относились к этому благосклонно, так как, дескать, это божий человек, то ему простительно, и храма он не оскорбит.
Его снабжали одеждой, зимой давали пимы, но он быстро все рвал. А бывало и так, что сородичи обирали его, и вместо полученной им от доб­рых людей одежды одевали его в грязную и старую рвань.
Существо это было вполне безобидное, но я его боялся. Боялся потому, что не походил он на других людей. Форма головы его была неправильна, вытянута кверху, а нижняя часть лица с подбородком вдавалась внутрь. Слова он произносил механически, не понимая их смысла, только как звук. В какой-то части мозга воспринимались слышанные им слова, и он их повторял, как попугай. И когда он говорил, то глаза его суетливо метались, как будто что-то искали, и в них отражались неясные, сумбурные отблес­ки от приходивших, но сейчас же угасавших, в беспорядке роившихся, как мошки, проблесков мыслей. Когда-то в его уши влетело это «кукареку», да так и застряло в его помутившихся мозгах. В одну из зим при переходе куда-то бедняга, должно быть, где-то прикорнув от усталости, заснул и за­мерз. Кто-то случайно наткнулся на его труп.
Жилых домов в Аскизе в то время было, пожалуй, не больше двух десятков. Из жителей села, и притом довольно ясно, помню семью Катановых. Глава этой семьи Ефим Семенович Катанов, который, кстати сказать, был моим крестным, служил писарем в селе в Абаканской управе бывшей тогда административным центром. Женат он был на русской (он был татарин, но сильно обрусевший), имели они дочь Марию и приемную девочку Александру. Мои родители с этой семьей были друзьями. Я часто к ним бегал и очень любил и Ефима Семеновича и его семейных. У него по улусам было много ближних и дальних родственников, тоже Kaтановых. К таковым принадлежал уроженец одного из ближних улусов, будущий профессор восточных языков, Николай Федорович Катанов. Лекции читал он в Казанском университете. В дальнейшем я два года прожил в Казани, и он стал крестным моей дочери Веры. В то время, когда он учился в Красноярской гимназии, он почти каждое лето приезжал в Аскиз, и я тог­да получил от него первоначальные знания по русскому языку и арифме­тике.
В небольшом доме жил священник.
Всех жителей села было человек 250.
Двадцать девятое июня (двенадцатого по новому стилю), праздник апостолов Петра и Павла был престольным в аскизской церкви, и в этот день из улусов съезжалось настолько много татар, что церковь до отказа на­полнялась людьми, а остальные располагались и в церковной ограде и во­круг нее.
Церковного хора по малочисленности жителей, конечно, не существо­вало, да и весь-то причт состоял, кажется, из одного священника: «сам чи­таю, сам пою, сам кадило подаю», говорят в таких случаях. Когда в пре­стольный праздник и на пасхе бывали крестные хода, то хор составлялся из любителей. Отец иной раз читал Апостола и пел на клиросе.
На масленой, когда также в село съезжалось много татар, устраивал­ся снежный городок и скачки на лошадях.
Наступал великий пост. С каждым днем становилось все теплее. На­ступало вербное воскресенье, а потом пасха. В двенадцать часов ночи, при первом ударе церковного колокола, около резиденции стреляли из само­дельной пушки. В это время в церкви начиналась заутреня. На пасхаль­ную неделю посредине сельской улицы недалеко от резиденции ставились громадные качели. Особенно оживленно около них бывало вечерами. Съезжалось много гостей. Иногда Цибульский играл на своей бандурке, пи­ликала гармошка. Шумели, веселились люди. Так продолжалось всю неделю.
Я могу, наверное, сказать, что при поступлении отца на службу в рези­денцию с хозяином, т. е. в данном случае с П. И. Кузнецовым, договор составлялся словесно, без письменных документов. Это положение отно­сится также к конюхам и прислуге. Но относительно существовавшего тог­да приема приисковых служащих я не знаю. Но можно предполагать, что и там было то же самое.
Конюхи, начиная служить с молодых лет, обыкновенно, за очень ред­ким исключением, продолжали пребывать в этой должности до конца жиз­ни. Помещались они во дворе, в небольшом доме, именовавшемся «конюховской». Состоял он, как мне хорошо помнится, из одной довольно про­сторной комнаты с печью. Около стен стояли койки. Посредине стол. Ле­том они обедали в самой резиденции на террасе, а зимой в конюховской. Комната их содержалась чисто, так как за этим следила одна из прислуг, на обязанности которой лежала стирка для них белья и мытье полов. Семья, если таковая у кого-нибудь из них имелась, жила отдельно. Из же­натых, как я уже об этом говорил, я знал Полита и Левушку. Об остальных не знаю.
По субботам все обитатели резиденции, начиная с нашей семьи, мы­лись в бане, которая помещалась не во дворе, а на берегу Аскиза, где в этом же ряду находились еще казармы для проходящих рабочих, небольшая коптильня и кузница. В каком размере конюхи и прочая при­слуга получали оплату за труд, — я не знаю. Продукты для питания вы­давались от резиденции. Для еды было установлено определенное время. Был повар лет сорока пяти. Почтенная, спокойная личность. Особенно про­являть свою деятельность приходилось ему в приезды важных господ.
У конюхов и здесь и на приисках была своя, установленная временем, одежда. Длинная рубаха-косоворотка, обычно темного цвета, перетянутая широкой опояской, на которой с левого боку в ножнах висел большой нож, а с правого — огниво. Поверх рубахи надевалась длинная, до колен, тем­но-синего цвета сборчатая поддевка. Широкие плисовые шаровары заправ­лялись в сапоги. Головным убором была шляпа, носить картузы было не принято. Одевались они чисто, аккуратно и даже форсисто. Такая же форма одежды была у казенных ямщиков по Московскому тракту.
В летнее время резиденция для многих являлась дачным местом. При­езжали туда погостить из Красноярска и других мест. Наезжал на это вре­мя кто-нибудь из сыновей Кузнецова. К моим сестрам — Ольге и Вере, из Красноярска на каникулы приезжали подруги. Я и до сей поры среди таковых помню дочь золотопромышленника Барташева — Марию. Удиви­тельно веселое, остроумное существо, к тому же она прекрасно пела. Ее звенящий голосок, как будто она находилась в разных местах, раздавался одновременно со всех сторон.
Катались на лодках, бегали на находившихся во дворе исполинских шагах. Для верховой езды для моих сестер и для меня седлались одни и те же лошади. Под присмотром следовавшего за нами верхового конюха мы иногда довольно далеко уезжали в степь и горы. Так как я был младше сестер, то у меня под седлом ходила спокойная лошадка, которую из-за ее толщины, спокойного и задумчивого характера и способности момен­тально вздремнуть при каждой случавшейся остановке кто-то наименовал «Брюхондулькой». Правда, это прозвище было и метко и остроумно и действительно характеризовало и физические и моральные качества этой милой и кроткой лошадки, но в то же время служило для моих сестер по­водом для насмешек. «Смотри, заснет твой Брюхондулько» и т. д. Меня это обижало.
Река была хоть и небольшая, но быстрая, а потому купаться я ходил обыкновенно с отцом. А иногда мне приходилось купаться с моими сест­рами, и это обстоятельство вызывало насмешки моих товарищей: «Ай да Митька, бесстыдник, с девчонками купается!»
П. И. Кузнецова мне приходилось видеть много раз и запомнил я его довольно хорошо. Но особенно ясно представляю его по имевшейся у нас, но давно затерянной фотографической карточке.
Как мне помнится, чаще других наезжал в резиденцию Иннокентий Петрович. В окрестностях села было много дичи, а он был страстный охот­ник. Стрелок он был прекрасный. Притом он занимался раскопкой курга­нов. Мне вообще нравилась вся семья Кузнецовых, но особенно я выделял Иннокентия Петровича за его сходство с наружностью Петра Великого, портреты которого я видел в журнальных картинках.

В каждой семье, в ее тесном ограниченном кругу, в котором растет ре­бенок, создаются свои, только ей присущие особенности. И вся сумма раз­нообразных, впитываемых ребенком со дня его рождения первых впечат­лений уже предопределяют в нем личность. Это первые восприятия, по ме­ре их накопления, вырабатывают в нем как бы свой, только одному ему присущий, неповторимый ни в ком другом спектр, в котором последователь­ность окраски остается неизменной на всю жизнь, вплоть до гробовой до­ски. Такое положение кратко, но вполне исчерпывающе определяется на­родной мудростью: «Как от колыбелочки, так и до могилочки». В жизни резиденции, во всех ее разнообразных проявлениях, я был как маленький винтик в большой машине и вращался вместе с крупными ее частями. А по богатству ощущений, которые воспринимались от всего окружающего, можно сравнить с калейдоскопом, где непрерывно меняются и формы и; цвета.
Такое же неисчерпаемое богатство давала степь. Она, сливаясь со всем остальным в единое целое, была составной частью всей картины. Я убе­гал в степь один или с одногодками мальчиками. К нам иногда присоеди­нялись татарчата. Бывало, что они затягивали татарские песни. Я тогда, часто их слушая, запоминая и слова и мотивы, распевал вместе с ними.
Пикульник, ирисы, невысокие безлесные ближние горы, курганы, вда­ли юрты улусов, — это в одну сторону, а в другую, южную, — далеко ма­нящая своей таинственностью, синеющая в нежно-голубоватой дымке цепь гор Саянского хребта. И как-то особенно должно быть хорошо на этих горах! А что там за ними? Я уже тогда слышал, что там берет начало Ени­сей и живет народ под названием сойоты.
Под нашими ногами шуршит побуревшая, высохшая трава, и только разбросанный по степи кочковатый с синими цветами пикульник упорно не поддается иссушающему губительному зною и, в своих длинных ножевидных листьях сохраняя влагу, приятно выделяется среди окружающего своей сочной зеленью. В лицо не пахнет хоть маленькой освежаю­щей струйкой ветерка, и даже прокаленные насквозь курганы как будто тяжко изнывают в этой знойной и беззвучной истоме. Иногда только, разрывая эту тишину, со стороны села чуть донесется мелодичный звон ко­локольцев от встряхиваемой дуги, которую надевает конюх на непокорную и сердитую лошадиную голову.
Вдали, в раскаленном мареве, там, где виднеются юрты, над степью почти неподвижно, только чуть колеблясь над табунами пасущихся лоша­дей, повисла плотная серая дымка. Но вот она, дрогнув, сместилась, и, сна­чала чуть заметно, а затем с каждой секундой все больше увеличиваясь в своем объеме, с нарастающей скоростью, с топотом и лаем собак движется в нашу сторону. А еще через некоторое время мимо нас, сотрясая тыся­чами копыт гудящую степь, в густой клубящейся пыли, с храпом, ржани­ем и визгом проносится косяк диких степных минусинок. Пастухи и подпаски, припав к лошадиным шеям, с выкриками и хлопаньем бичей, также бешено несутся по сторонам скачущего косяка. Человеку, увидевшему эту картину в первый раз, может показаться, что тут смешались в кучу кони, люди и этот стремительный живой поток лавины превратится сейчас в сплошное месиво лошадиных и людских тел. Помаленьку замирая, все дальше удаляется с клубящимся облаком лошадиный топот, собачий лай и щелканье бичей, а поднятая пыль, медленно оседая, еще долго висит в раскаленном воздухе.
Помню, как однажды меня с двумя или тремя товарищами застигла сильная гроза. Довольно далеко убежав от села, мы и не заметили, что вместе с сумерками надвигалось еще и ненастье. Темнота надвигавшихся сумерек еще более усиливалась от наплывавшей, низко нависшей, мрачной, с багровыми краями тучи, которая своим холодным и влажным дыханием быстро сметала со степи последние остатки тепла и света. Сначала сравнительно далеко проблескивали молнии, и слышалось хотя и мощное, но смягченное за дальностью расстояния поварчивание грома, но все это быстро приближалось, и вдруг неожиданно над нами, как распущенная го­лубовато-белая лента, больно резнув по глазам, сверкнула молния, а вслед за этим, подобно пушечному выстрелу, подающему сигнал к предстоящей битве, пророкотал гром и сердито рванул налетевший порыв ветра. Рва­нул и стих. Но наступившая тишина продолжалась только одно мгновение, так как сейчас же, вслед за этим, порывы ветра становились все чаще и сильнее и, как бы раскалывая небеса, уже беспрестанно с грохотом и тре­ском целыми снопами змеились молнии, и казалось, что они, сыплясь, па­дали у наших ног, а грозовые разряды, потрясая воздух, задевали наши головы. Может быть, тогда и была боязнь, что нас может убить грозой, но вся наша энергия, поглощаясь, сосредотачивалась на самом главном — как можно скорее попасть домой. Но нас уже, настигнув, накрыла эта шу­мящая, непроницаемая и плотная, низвергающая воду завеса, а бешеные порывы ветра горизонтально гнали холодные водяные струи, которые рез­ко подхлестывали нас по правым бокам. Совершенно промокшие рубашки и штанишки плотно прилипали к телу, и от этого становилось еще холод­нее. Села было не видно, и только пробежав еще сквозь ливень, как через тусклое зеленоватое стекло, стало угадываться белое пятно церкви. Было и холодно, да к тому же и жутко. Жутко оттого, что на нашем пути надо было миновать бревенчатый холодильник, в котором, может быть, сейчас лежит сгоревший от вина страшный, синий, раздутый татарин, но пусть да­же и не лежит, но недавно лежал, да и опять когда-нибудь непременно бу­дет лежать, так что как ни поверни, все равно одинаково страшно выходит. Наконец, и холодильник, и церковь с оградой остаются позади. В домах улицы кой-где из окошек приветливо мерцают огоньки. Тут я расстаюсь со своими товарищами. Пробежать осталось уже немного. А вот я и дома! Пусть там на улице хоть целыми ворохами сыплются с небес молнии и льются водяные потоки, а вот тут сейчас и люди, и свет, и тепло. И хотя матушка (да я уже заранее представляю себе ясно весь ход последующих событий) меня и накажет за то, что я до темноты пробегал, за то, что она сильно беспокоилась, за то, что промок, а, следовательно, может быть, и простудился, но все это скоропроходяще. Надо немного потерпеть, а даль­ше там все пойдет по-старому.

Приблизительно в первой половине 1890-х годов, это произошло в лет­нее время, рогатый скот, являющийся основой благополучия татар, был ох­вачен эпидемией сибирской язвы (или чумы), и в короткое время был весь уничтожен. Как велико было пространство, охваченное этой эпидемией, где кончались границы ее распространения, откуда она была занесена, — этого я не знаю. Возможно, что из Монголии затащил ее скот, или приве­зенная откуда-то шкура животного, или человек в своей одежде. Минусин­ская степь, как полыхавшим пожаром, быстро охватывалась этой эпиде­мией и покрывалась трупами животных. Возможна ли вообще была борьба с ней какими-либо средствами? Отец при ее возникновении использовал все возможности, чтобы предохранить несколько десятков лично принадлежав­шего нам скота, но все было напрасно, так как наш двор находился внутри этой стягивающейся и все сильнее сжимавшейся мертвой петли, и, нако­нец, она сомкнулась. Едва ли, начиная борьбу, отец был твердо уверен в своей победе. Но бороться было необходимо, как тонущему человеку, ко­торый хватается за соломинку. В продолжение немногих дней, заражая друг друга, пали все животные. Не говоря уже о том, какое сильное стра­дание испытывало несчастное животное, но и самый-то вид болезни был отвратителен.
Я потом слышал, что понадобилось всего только три года для того, чтобы степь опять наполнилась таким же количеством скота, какое было до эпидемии.
Последствия посещения этой черной свирепой гостьи привели отца к решению службу в резиденции оставить и переселиться в Красноярск. Но это решение было только отчасти связано с потерей рогатого скота, так как ни в какой мере потеря эта не могла повлиять на снижение уровня на­шего существования, потому что разнообразных пищевых продуктов име­лись большие запасы, которые, как это обычно делалось, могли бы попол­няться по-прежнему обычным путем. Первая причина послужила только толчком к тому решению, которое принял отец. Основная причина заклю­чалась в другом. Утрата скота наложила на привычное бытие тоскливый, унылый отпечаток. Сиротливо стоят опустевшие стайки, из которых еще не так давно доносилось коровье и мощное бычье мычанье, да притом еще слишком свежи были воспоминания о гибнущих животных.
Матушка была, кажется, против такого решения отца. Тяжело ей было, да и отцу, конечно, расставаться с хорошо налаженной жизнью. Весьма возможно, что отец задумал это в горячую минуту, а потом и сам жалел об этом, но остался при своем. Как он распорядился о принадлежавших нам лошадях, не знаю.
Средством передвижения до Красноярска, как самым удобным и дешевым, был избран плот.
Где-то вверх по Абакану (в каком расстоянии, я не знаю) для заготов­ки для плота соснового леса были посланы рабочие.
Иногда отец, для того чтобы следить за ходом работ, ездил туда верхом. Место погрузки на плот было избрано на Абакане в устье реки Аскиза. Когда было получено известие о том, что плот готов, отец с двумя конюхами поехал туда, чтобы сплыть на нем до назначенного места. Но вслед за этим возвратившийся конюх привез известие, что при сплаве плот разбило. А между тем, в ожидании его прибытия, к назначенному месту уже свозилось имение. Несмотря на то, что сплав производился под руко­водством опытного татарина, хорошо знавшего фарватер реки с ее опасны­ми местами, а в греблях стояло не меньше десятка дюжих человек, плот, не доплыв до места версту или две, напоролся на шиверу и так сильно об нее ударился, что полопались все скрепления. Разметанные бревна частью унесло течение, а другие застряли на берегах. Надо было снова собирать их и заново приступать к работе. Это событие на несколько дней задержало наше отплытие.
Рабочие в одних рубахах, без штанов, так как иногда выше пояса приходилось забредать в холодную воду, в единое целое соединяли бревна. На берегу горели костры, к которым, с кряканьем выскочив из воды, кто-нибудь подбегал из голоногой команды, присаживался погреться, отдохнуть и выкурить трубку. Дни стояли солнечные и жаркие. Стучали топоры, работа спорилась и шла весело. Бревна сплотили в два звена. На их сты­ке, так что на переднее звено приходилась одна треть, поставили большой тесовый с плоской крышей балаган с двумя маленькими по бокам окошечками и дверью, выходившей к носовой части плота. Внутри постлали кошмы, на них устроили постели, а по бокам, у стенок, расположили имение и несколько ящиков с книгами. Погрузку закончили. Можно было отправляться в путь.
В заранее назначенный день отплытия, что происходило, кажется, в конце июня, и весть о котором разнеслась по степи, из ближних и даль­них улусов на проводы сошлось и съехалось большое количество татар, а также и аскизских жителей. Вся эта пестро одетая и шумная толпа поме­щалась на обрывистом берегу. Мои родители, тесно сжатые кольцом про­вожающих, стоя на галечной отмели, пожимали руки, целовались, а жен­ский пол вытирал слезы. Все это было, конечно, необходимо и притом да­же несколько торжественно-грустно, да и у меня, кажется, поднывало серд­чишко, да и было отчего поднывать, так как вот сейчас, окончательно и навсегда, придется расстаться с привольной жизнью. Прощай, степь, коло­кольцы, курганы и многое, многое! Но я, кажется, все-таки с некоторым нетерпением ожидал того момента, когда мы, наконец, двинемся по этой быстрой и славной реке, что сулило так много нового и необычного. «...Он льет струи в лугах душистых, среди ирисов голубых...». Вот когда-то так было про Абакан сказано одним поэтом.
Сопутствуемые толпой провожающих, мы вошли на плот. Отвязали от прикола туго натянутую веревку; и он, как будто еще не веря свободе, как бы пробуя, сначала медленно, а затем все более ускоряя быстроту дви­жения, поплыл, подхваченный течением, и в руках гребцов, вспенивая во­ду, со скрипом заходили греби. Над кричащей толпой поднимались руки с машущими шапками, а кой-где послышался из нее частый треск ружейных выстрелов. Отец на эти прощальные салюты, от которых из толпы в раз­ных местах взрывались выскакивавшие дымки, отвечал выстрелами из револьвера. По мере движения плота трудно становятся различимы от­дельные фигуры стоящих на берегу людей и, все мельчая, они, наконец, сливаются в еле заметную пеструю полоску, а затем надвинувшийся берег реки при крутом повороте закрывает и эту полоску.
Бревна плота совершенно угрузли, так как на них накатан еще ряд других, а поверх, для того чтобы удобно было ходить, рядами положены плахи. Около плота привязана лодка. Гребей по паре в кормовой и носо­вой части. Равномерно откидываемые вперед и назад фигуры гребцов заставляют судорожно, толчками, вздрагивать всю эту тяжелую, а потому и трудно поддающуюся управлению массу плота, водитель которого, сидя­щий на крыше передней части балагана, где во все время плавания будет его постоянное место, должен зорко следить за капризным течением реки. Часто приходится от одного взятого направления быстро переходить к противоположному. А река как будто нарочно нагородила для плывущих препятствия.
Но вот окончилась Абаканская степная низменность. Миновав устье Абакана, мы увидели «иные берега, иные волны», и перед нами распахну­лись широкие ворота, плот выплыл в Енисей, и мимо нас потянулись вы­сокие берега. Гребцам стало легче, и они могли чаще отдыхать.
Для всех нас плот являлся теперь местом, в котором мы на некоторое время должны были обосноваться и внести известный жизненный порядок. Люди умеют приспосабливаться к новым условиям, и с момента отплытия в этом, с небольшой кучкой людей, замкнутом плавучем мирке, быстро, как-то само собой, начал создаваться и устанавливаться свой быт, и даже повеяло некоторым домовитым уютом.
В кормовой части плота на специально для этого насыпанном бугорке земли, весело потрескивая, горел костер, от которого славно наносило креп­ким запахом ароматного дыма, а в висевшем под трехногим таганом кот­ле готовилось какое-то варево.
Отец в свой альбом, т. е. в обычную, только не графленую конторскую книгу, цветными карандашами зарисовывал берега. Но точно уловить очер­тания, так как от движения плота двигались и они назад, было невозмож­но, и ему приходилось добавлять свою фантазию и рисунок оканчивать уже от себя. В 1926 году после продажи на Кузнечной улице (теперь Ок­тябрьская), № 21 нашего дома, среди других утраченных вещей исчез и этот альбом. Некоторые рисунки из него я помню и сейчас, как, например, Батеневский утес, плот с балаганом и гребцами, да вот, пожалуй, и все, что я сохранил в памяти.
В одном месте река разделилась на многие протоки и на несколько де­сятков верст покрылась разной величины островами.
Изголовье одного из этих островов носило название «Серебряная коса». Это название произошло по следующему случаю. Водитель плота, на ко­тором тогда находилось серебро (в виде ли денег или слитков, этого я не знаю), не сумел вовремя усмотреть нужного направления, и плот неминуе­мо должен был напороться на остров. Но водитель, хотя и не веря в то, что плот избегнет опасности, все-таки подавал команду: «Бей вправо! Бей влево! Вправо, влево!» Но куда ни бей, все равно одинаково скверно. Тог­да он подал команду: «Бей куда хошь?» Плот, конечно, выскочил на косу.
Так с тех пор это «бей вправо, бей влево... бей куда хошь» сделалось крылатым выражением и стало, как насмешка, применяться к незадачливым водителям.
Рассуждая теоретически, что-де если были преодолены препятствовав­шие плаванию преграды Абакана, то в несколько раз превышающий его и по ширине и по количеству воды Енисей уменьшает и опасность. Но слу­чилось непредвиденное.
Я хорошо помню, что был тогда тихий солнечный день. И в природе и в нашем быту все шло обычным мирным порядком. Редко подавалась команда ударить в ту или другую сторону, дымился костер и т. д. Я, увле­ченный чем-то, не сразу заметил перемену в окружающей меня обстанов­ке. Но почему-то стала вдруг чаще и не спокойно, как обычно, а с выкри­ками раздаваться команда водителя, который уже не сидел на своем всег­дашнем месте, а как-то неровно метался по крыше балагана и, размахивая руками, выкрикивал гребцам свои приказания. Толчками, сотрясая плот, греби все сильнее буровили вспенившуюся воду. Гребцы напрягались изо всех сил. Казалось, что плот стоит на одном месте, а на него со все уско­ряющейся быстротой несется вытянутым острием покрытая песком и галькой длинная коса острова. Вот уже бревна передней части плота коснулись дна, и под ними с шипеньем заскрежетала галька, а затем плот очу­тился на сухом берегу. Балаган, так как заднее звено только частью вы­лезло на мель, остался цел, но немного наклонился к кормовой части пло­та. Бревна переднего звена разошлись и веерообразно легли по косе.
Плот надо было сколачивать снова. Бревна пришлось скатывать на воду. Работа немалая. Но я занимался самим собой. Да и ничего особен­ного не произошло. Опять застучали топоры. На постройку плота понадоби­лось, кажется, трое суток.
А остров прекрасен! На нем густо росли тополя, тальники, кустарник. Среди леса на поляне разожгли костер. Он служил центром. Около него собирались в часы отдыха. Ночами (они были еще короткие) сидели у костров. Варили еду, пили чай, разговаривали. Хороши были ночные фейерверки. Их устраивали из горящих головешек. Брошенная пылающая головешка, описывая в полете на темном фоне ночного неба огненную спи­раль, с треском рассыпая искры, шлепалась об воду и, сердито ворча, уга­сала. В ноздри приятно ударяло терпким запахом дымной сырости. Гребцы татары по-детски увлекались этим занятием и старались перещеголять друг друга — у кого из них это выйдет эффектнее. Река, остров, костры, головешки и пр. — чего же еще лучшего надо было желать людям?
Но вот наступил день, когда закончилась работа, и на вновь сколочен­ном плоту мы могли продолжать путь. Но этот путь от острова до Красноярска у меня совершенно выпал из памяти. Только и помню, что отец, для того чтобы в горах вызвать эхо, стрелял из револьвера да кто-нибудь из нас кричал для этого.
Остался в памяти только конец нашего плавания, когда мы приближа­лись к городу. Мне тогда бросились в глаза сияющие лучи, отбрасываемые золочеными главами кафедрального собора. Даже больно глазам было от этих лучей.
Плот почему-то причалил сначала к Посадному острову и только на другой день был переплавлен к городскому берегу.
По прибытии сюда мы первое время поселились на Узенькой улице (ныне Маркса). Дом этот в то время принадлежал некой Грязевой, «Грязихе», как ее тогда называли. Было это существо маленькое, черненькое, подвижное, крикливое и суетливое. Кроме нее, в этом доме жили кварти­ранты. Была ли у нее семья или жила одинокой, не помню. Но за время нашего пребывания в этом доме более ярко запомнились ее собаки. Тене­вые, так сказать, стороны этого дома. Было, пожалуй, их штук пятнад­цать, если не больше, разных возрастов, мастей и голосов, начиная от нежных кутек. С полдюжины их бегало на воле, а остальная шумная ора­ва помещалась почти рядом с домом в деревянной загородке. Или она была такая любительница собак, что, пожалуй, трудно предположить, так как их всех надо было кормить, или она держала их для продажи шкуро­дерам, покупавшим их для меха, — это мне неизвестно. Денно и нощно эти псы безодышно гавкали, истошно выли и свирепо дрались. Из-за этого беспрерывного концерта во дворе почти невозможно было разговаривать, как на колокольне во время звона: шевелит человек губами, а слов не слышно. Она держала их по собственной охоте, а вот за что страдали жи­тели ее дома и соседи?
Тесненько-таки было нам после аскизского простора. Матушка была пе­чальна, и не раз я замечал слезы на ее глазах. У Грязихи мы, кажется, прожили очень недолго и вскоре перешли на другую квартиру через два дома от этого к нашей давнишней приятельнице, домовладелице Фелицате Николаевне Лебедевой. Затем мы поселились в собственном небольшом ка­менном доме рядом с домом Грязихи. Отец тогда уже служил, но где? Как будто в городской управе. Этот период времени, как и многие другие, без­надежно темен.
1950 г.

Комментариев нет:

Отправить комментарий